В один из таких печальных дней Алексей Иванович вышел пройтись. Закутанный в теплое пальто, с мягкой серой шляпой на голове, в калошах, он сам себе казался таким же кислым и некрасивым, как все кругом. Алексею Ивановичу было скучно.
Объяснение с отцом прошло совершенно неожиданно. К этому объяснению Алексей Иванович готовился, ждал его и даже говорил себе, что боится, хотя, в сущности, он ничего не боялся, потому что никогда не представлял будущего в определенных формах, а так, в виде смутной картины отдаленнейших времен.
Отец сказал, что хотя он и рассчитывал, что Алексей Иванович займется его делом, и хотя ему грустно после смерти оставить это дело на чужие руки, но он никогда не стеснял и не будет стеснять сына в его желаниях. Хочет сын готовиться для магистерского экзамена и взять кафедру, – что ж, это дело хорошее. А передумает потом – тоже хорошо, а не передумает – с Богом!
Алексею Ивановичу стало скучно, именно потому, что это так просто и легко устроилось. Не было препятствий, с которыми нужно бороться, не понадобилась ни сила воли, ни твердость характера. Он даже как-то вдруг охладел и к магистерским занятиям, и к будущей профессуре.
Если бы спросить его, отчего именно он выбрал историю, отчего решил посвятить ей жизнь – он, верно, не сумел бы ответить прямо.
Книги, товарищи, университет – все почти насильно приводило его к мысли, что для счастия надо любить в жизни одно и этому одному предаться всей душой. К истории его влекло – и он сказал себе, что лучше всего заняться историей.
Порою у него являлось чувство недоверия к себе, к тому, что он нашел свое дело. Он не печалился. «Придет ко мне мое, – думал он. – Придет, когда ему нужно. Тогда все и будет отлично!»
Теперь, в парке, в ненастный, серый день Алексей Ивановичи тосковал.
– Это просто от здешней спячки все точно деревянные, – говорил он себе. – Хоть бы Кузьмин скорее приехал. Все-таки живой человек.
Кузьмин был его товарищ. Алексей Иванович сошелся с ним перед своим отъездом в Преображенское.
Недалеко от озера, в каменной беседке Алексей Иванович услыхал голоса. Он удивился и подошел ближе.
В беседке сидела Ольга Александровна со всеми своими питомцами. Они слишком шалили в комнатах, их закутали и отправили гулять.
Увидев молодого Затенина, Ольга Александровна чуть-чуть покраснела, но не улыбнулась и не встала поздороваться.
Она прятала свои озябшие руки под большой коричневый платок. Он покрывал ей голову, плечи и был связан сзади на талии.
– Здравствуйте, Ольга Александровна! – сказал Затенин и снял шляпу. – Можно с вами посидеть?
Ольга Александровна взглянула на него и молча подвинулась, чтобы дать место.
Она не доверяла Алексею Ивановичу. Ей почему-то все время казалось, что он хочет над ней смеяться.
Прибежал Боря и сел на колени к Алексею Ивановичу. Боря болтал без умолку. Ольга Александровна отвечала Затенину односложно и неохотно. Его не остановило это. Он осторожно и ласково расспрашивал о родных, о ее прежней жизни – и Ольга Александровна оживилась.
– Вот вы какой, – сказала она вдруг и улыбнулась. – Вы, значит, такой же простой, как я. Я думала, вы со мной и разговаривать не станете. А если станете, то для насмешки. А у меня характер дурной, я не люблю насмешек.
Она опять улыбнулась, но такой робкой и нежной улыбкой, которая никак не говорила о ее дурном характере.
Улыбаясь, она становилась почти хорошенькой. Алексей Иванович подумал: «Как она мила!» Но в то же время эта улыбка неприятно кольнула его в сердце. В ней было что-то беспомощное.
– Пройдемся к озеру, – сказал он, вставая.
– Нет, – ответила Ольга Александровна, вдруг переменив тон. – Нельзя. Детям сыро. Им скоро надо в комнаты. Сережа ночью кашлял. У Виктора глаз болит. Дети! Володя! Сережа! Домой пора.
Она поправила шарф Володе с таким сосредоточенным видом, что Алексей Иванович улыбнулся.
– Какая вы странная! – сказал он. – Вы Володиному шарфу придаете государственное значение. Кажется, и так эти ребятишки довольно вас мучают.
Она взглянула удивленно.
– А как же не придавать значения? Ведь я же должна. Я не умею это сказать. Но мне кажется, какое бы оно там ни было, а все-таки это мое дело, мне поручено, а ко всякому делу надо серьезно относиться…
– Даже если вам поручат нитки размотать или сесть у окна и считать прохожих?
– Даже и сесть у окна, – сказала Ольга Александровна. – Пойдемте, дети. До свиданья, Алексей Иванович.
Каждое утро Затенин и Ольга Александровна встречались в каменной беседке над озером.
Ольга Александровна совсем перестала дичиться, а Затенин примирился с ее единственным черным платьем.
Сначала оно казалось ему слишком некрасивым; но мало-помалу он стал находить в нем особую прелесть; и в нежных, серых глазах Ольги Александровны видел красоту.
Затенин любил красоту во всех ее проявлениях; он понимал и живо чувствовал образы и краски. Иногда ему даже приходило в голову, не для искусства ли он рожден, не в этом ли его призвание?
Ольга Александровна обыкновенно чинила что-нибудь из детской одежды, прометывала петли, низко наклонив голову. Дети играли около нее, она не отпускала их далеко.
Приходил Затенин. Мальчики встречали его радостными криками. Ольга Александровна подавала руку.
Алексей Иванович скоро убедился, что Ольга Александровна превеселая девушка.
Он рассказывал ей что-нибудь забавное, она начинала смяться – и не могла уже остановиться, хохотала до слез и по-детски махала руками.
А иногда она серьезно и даже печально рассказывала сама Алексею Ивановичу о том, как она жила у дяди в Мотылях и какой у нее дурной характер.
– Вы вот не поверите, Алексей Иванович, у нас дня не проходило, чтобы какой-нибудь истории не вышло. У дяденьки три дочери, мои сестры двоюродные. И дяденька их так с детства приучил, что они сами в поле работают, сено убирают, в огороде тоже сами. Дяденька косит хорошо. Я же в деревне мало времени жила, только с четырнадцати лет, а до четырнадцати, пока папаша был жив, в уездном городе. Папаша мой тоже священником был. В городе я и училище кончила. Деревенских работ я не знаю, так я по хозяйству была и на сестер шила. Они в поле, а я дома, за иголкой. Я, конечно, старалась, только им редко угодить могла. Они наряжаться любят, дяденька в город поедет – столько им всяких материй навезет… И что я ни сошью – все им не ладно. Они мне слово, – а я десять. Лучше бы мне смолчать – а я не могу, характер не такойю Они меня хлебом попрекают, что хлеб-то я ем, а работать не хочу. Господи! да разве я не знаю, что если нужно хлеба, так нужно и работать! Только там – я видела – мне не житье. Здесь другое дело. Здесь меня не попрекают. Я за детьми смотрю, знаю свою обязанность, и меня кормят. Никого я не трогаю, и меня никто не трогает.
– И назад домой не хотели бы?
– Что вы, Боже сохрани! Я их душой люблю, и они меня любят, а только у них я не ко двору. Да и дяденька меня больше не примет. Он, как вез меня сюда на место, сказал: «Ты, Ольга, знай, тебе тут будет хорошо, а если не уживешься, значит, сама себя обвиняй, а я тебя больше не приму с твоим характером».
– Да разве у вас уж такой неуживчивый характер? Я не замечал.
– Ах, вы меня не знаете! Я очень, очень дурная! Здесь я боюсь всех, не смею, а то я никому над собой насмешки не спущу, сейчас отвечу. И вот еще, – прибавила она и улыбнулась, – это, конечно, и грех, и нехорошо, а только я много ем. Вечером, например, совсем не могу уснуть голодная. Так и припасаю себе хоть корочку на ночь. Поглодаю, тогда засну.
И она посмотрела на Алексея Ивановича виноватыми глазами, точно признавалась в большом преступлении.
– Я вас одного не боюсь, – продолжала она. – Вы со мною сидите, разговариваете. Другие не так. Я, впрочем, ничего и не хочу. Только без вас мне бы здесь куда хуже было.
– Вы славная девушка, Ольга Александровна. И характер у вас исправится, вы не печальтесь. Отчего бы мне с вами и не разговаривать? Я человек – и вы человек, да еще хороший. А ведь хороших людей мало, правда, Ольга Александровна?