Изменить стиль страницы

– Бог с вами, Лев Львович, – возразила она кротко. – За что вы сердитесь на меня? Я вас искренно считаю другом и так обрадовалась сегодня, что вы пришли… У меня лихорадка, и мне хочется говорить, говорить… Право, я не заслуживаю вашего недоброжелательства. Я часто вспоминала о вас, пока мы не видались. Я думаю, мы во многом сходны, больше, чем сами подозреваем. Помните ли вы первые годы нашей дружбы – первый год? Помните, как все вчетвером, муж, тогда уже больной, брат Ваня, я и вы, поехали весной в Неаполь? Помните, мы были как безумные? В Неаполе горячее солнце, шум, крики и тишина и холод музея… Когда мы ехали, вы сидели против меня в коляске, я смотрела на вас и смеялась – сама не знаю чему, и вы тоже засмеялись. И когда я спросила, чему же вы смеетесь, вы сказали, что у меня такое забавное лицо, в узорах, потому что на мне была широкая соломенная шляпа и плетеные сквозные поля бросали тень… А потом мы поехали по заливу… Вода яркая, сверкающая, зелено-синяя кипела около парохода, а я бросала вниз темные, пунцовые розы, потому что им было так хорошо в волнах… А помните вечером, в садике отеля, запах апельсинных цветов? Помните, как они пахнут? Настойчиво, радостно до смеха, до боли, до слез… Тогда вы не говорили, что я неправдива, неискренна, нехороша. Мы стояли у каменных перил сада, ночью, высоко над морем. Море шелестело нежное, кроткое. А через море – помните – мы смотрели на большую темную гору, где на вершине иногда загорался багровый свет – такой яркий, что отражался в спокойной воде. И вода делалась красною, как рубин, как жидкая кровь…

Волосы, круто завивающиеся, рассыпались по горячей подушке. Щеки Валентины пылали, губы казались темными. Звягин слушал, смотрел. Он видел перед собой то, что она говорила. Но он видел также и другое. Другое воспоминание схватило его, и чем дальше, – тем становилось властнее, неотступнее, живое, как виденье. И та мысль, с которой он пришел сюда, соединилась, слилась с этим злобным и всесильным воспоминанием. Черные волосы, разметанные по согретым подушкам, лицо, оживленное болезнью, розовое, красивое, быстрая речь, похожая на бред… Он едет и слушает бред больной, ночью, в вагоне… Это Валентина больна. Она умирает. Нет ни малейшей надежды. Он смотрит на приближающуюся к ней смерть уже без удивления. Она должна умереть – это так просто. С ней умрет все – и он, Звягин, будет свободен и от любви, и от ненависти, и от всех мыслей о ней. Умрет возможность лжи, возможность быть несчастными, как он, другим, невинным людям. Может быть, еще не поздно. Надо быть только справедливым, чтобы убить ее. Смерть сильная и чистая. И Звягину будет легче дышать.

– Что вы молчите? Что вы думаете? – вдруг почти вскрикнула Валентина, широко открыв глаза. – О чем вы думаете? Ради Бога…

– Я думаю о вас, – сказал Звягин тихо и отчетливо. – Знаете ли, зачем я пришел к вам?

– Нет… Что такое…

– Я пришел, чтобы убить вас, – произнес Звягин так же тихо и отчетливо, побелевшими губами. Он медленно вынул свой старенький револьвер и положил на низкий круглый стол у дивана. – Это так просто. Вы понимаете больше, чем я могу сказать. Когда я шел – две мысли спорили в голове. Я еще не знал, кого убью, себя или вас. Но теперь знаю, что убью – вас.

Валентина, было приподнявшаяся, даже севшая, опять спокойно опустилась на подушки. Она взглянула на револьвер и усмехнулась.

– Я увлеклась воспоминаниями, – сказала она, – и не подумала – благодаря лихорадке, верно, – что вы не прежний, что давно забыто благоуханье апельсинных цветов, и жизнь сделала вас тяжелым, темным, смутным. Я боюсь, что смерть вам не по силам, мой бедный Лев Львович. Не знаю, как случилось, что вы судите и осуждаете меня. Я не верю тому, что вы говорите, но если бы… – она опять усмехнулась, – если бы… ведь я никогда, в минуты понимания смерти, не боялась ее. Это не храбрость, не достоинство, не недостаток, это мое свойство. И даже если б мне пришлось умереть теперь, когда я так счастлива…

– Вы счастливы, я вижу, я знаю это счастье, в нем нет света, опять ложь…

– Когда я так счастлива, – повторила Валентина, глядя на Звягина в упор, близко и отделяя каждый слог. – Счастлива и стою у самого порога новой жизни.

Звягин схватил ее за руку и сжал со всей злобой, со всей силой, но Валентина не почувствовала боли. Она, усмехаясь, проговорила с презрением:

– Я читаю в вашей душе, как в раскрытой книге. Вижу, что вы думаете. Понимаю, отчего вам хочется убить меня. Я лучше вас понимаю, что именно теперь вы чувствуете. И полчаса тому назад, в этой комнате… Напрасно, не ждите, не скажу. Не хочу сказать. Но знайте – я не лгу: я счастлива оттого, что начинаю новую жизнь.

И она, откинув волосы со лба, смотрела на Звягина с вызывающей, спокойной дерзостью. Может быть, никогда лицо ее не было так красиво. Влажные зубы блестели, полуоткрытые губы легко улыбались.

Звягин не думал ни о чем. Он только слушал звук ее голоса и редкие, тяжелые удары своего сердца.

– Не искушайте судьбу, Валентина, – пролепетал он, не понимая, что говорит. – Судьба беспощадна и справедлива.

– Я не боюсь ничего. Может быть, я подумала бы, что не стоит умереть от вашей руки – мне… если б я верила. Но я почти не верю. И я могла бы одним словом… Но я не хочу. Смеюсь над вами, над судом вашим, над вашим темным, слабым сердцем… Убейте меня. О, я не буду защищаться… от вас! Но помните: ничто не изменится, если вы и убьете меня.

Звягин взял револьвер, с резким звуком поднял курок и медленно, с осторожностью, приложил узкое дуло к груди Валентины, немножко вбок, ниже начала кружев. Мягкая ткань уступила, ее не чувствовалось, Звягину казалось, что он дотрагивается до тела.

Эта минута, которую они провели лицом к лицу, молча и близко глядя друг другу в глаза, казалась длиннее многих часов. Глаза Звягина были туманны, без мысли, как глаза зверя. И Валентина поняла в эту минуту, что стихийная, внешняя сила настигает ее, что все кончено. Холодная волна последнего ужаса пробежала по телу. Но душа осталась спокойной. Телесная болезнь, даже самая пустая, все-таки делает нам смерть более близкой, более родной. И эта случайная слабость, соединившись с мужеством перед пониманием смерти, сделала Валентину спокойной, непобедимой, почти дерзкой в последнюю минуту. И совершилось то, что случается чаще, чем иное: слабый убил сильного.

Звягин не помнил, когда он спустил курок. Дуло было слишком прижато к телу, звук послышался негромкий, неожиданный. Звягин видел, как вздрогнуло тело, точно от толчка, и упала приподнятая рука. Он не слышал ни крика, ни стона. Ему даже казалось, что ничто не изменилось. Крови он не видел, только розовая пена окрасила губы. А сбоку, на желтом и нежном, как пена, шелке дымилось темное, маленькое отверстие с опаленными краями.

И Звягин сидел и все смотрел, все смотрел неотрывно, не отводя безумных глаз от мертвого лица. Лицо делалось бледнее, тоньше и строже. Смерть, чистая и сильная, дала чертам последнее выражение правды, знания и спокойствия.

Воздух был тих и душен. Гибкие, ломкие, невинные златоцветы подымали головки, не смея благоухать.

Сумерки духа*

Часть первая

I

Тишина. Такая тишина, что кузнечики молчат в густо-зеленой траве и птицы пролетают над парком без звука, без криков. В глубине, где деревья расступаются, видна долина, синяя, сизая, дымная, легкая – там как будто уже край света. Над долиной – белые тучи, тучи над парком и над домом, но небо все-таки кажется очень высоким, потому что долина слишком глубоко внизу, потому что видно до края света. Дмитрий Васильевич Шадров смотрел на полосатую маркизу террасы, приподнятую складками, на белое небо над мутной долиной и над близкими кудрявыми, исчерна-зелеными деревьями парка.

С белого неба стал падать дождь, редкий, осторожный, совсем бесшумный, точно он был очень робок и не хотел, чтобы его заметили. Дмитрий Васильевич едва ловил мерцанье капель на темной зелени деревьев. Тишина стояла прежняя. Лакей прошел мимо террасы, осторожно ступая; крупный гравий скрипнул под его башмаками, и он испуганно оглянулся; но никто из больных даже не поднял головы; они покорились тишине, и чем дальше она продолжалась, тем меньше хотели они освободиться из-под ее власти.