Изменить стиль страницы

– Вы очень ошиблись. Я виновна, потому что стара, больна, боялась остаться без приюта и скрыла, что ваша дочь отказывается меня слушать. Она мне грозила. Я ее оставляла – она сильнее меня – и я ничего о ней знать не могла. Вы теперь клеветать хотите и криком, но я из благородной семьи. Кричать – это себя унизить. Я не продаю, не покупаю. Что взяты деньги – отдам, не надо. Дом оставлю. А унижать меня нельзя – о! Я благородной семьи. Себя унижать можно.

И что-то такое неожиданное было в этих словах, что Петр Васильевич на секунду опешил и отступил. Старуха подняла указательный палец вверх и с этим странным, театральным жестом вышла из комнаты. Петр Васильевич, все молча, проводил ее немного растеряннными глазами.

Вечером Марфуша, заплаканная, бледная, убитая, помогала мадам Лино складывать ее дрянной чемоданишко. Она заботливо завертывала в дырявое полотенце щетки и желтый обмылок. Мутно горела незаправленная лампа. В окно, ничем не прикрытое, глядел узкий и длинный, слабо согнутый, большой серп молодого месяца. Старуха быстро ходила по каморке из угла в угол, бормотала негодующе, сердито, громко, но понять ее было невозможно, она путала слова, и без того прерываемые ежеминутным кашлем. В груди или в горле у нее при вдыхании что-то свистело и сопело. Она перебирала пальцами и неустанно обдергивала на себе стеклярусную обшивку кофты.

Марфуша глотала слезы. Она сама не знала, отчего ей так больно: от жалости ли или от того, что вот она уедет, а Марфуша не знает, и ничего не узнает и не увидит никогда-Вдруг старуха остановилась около нее, посмотрела пристально и положила костяные пальцы на голову девушки.

– Доброе дитя, – проговорила она явственно. – Одно доброе дитя и есть. Я дарить обещала. Дарить не имею чем, кроме вот: это у меня от Марты, о! Она удивительная была! Я долго хранила, но вот мне и не нужно. Пусть доброе дитя возьмет на память. Пусть надевает, тогда совсем как моя дочь будет лицом. Очень похожая.

Она наклонилась и с трудом вытащила из-под матраса длинное, зеленое платье, прямое, легкое, из очень дорогого и тонкого бледного шелка. Оно казалось не новым, но красивым, как поблекший стебель цветка.

– Вот… Моя дочь раз… Однажды… Изобразила девушку, утонувшую в реке… О, как это было удивительно! Это платье хранить надо… Оно такое… как волшебное. Вот тебе, девушка. На память.

Марфуша стояла без слов. Это было то самое платье, которому она удивилась, увидав его в первый раз. Она с благоговением и тайным ужасом дотронулась до нежной, облачной ткани. Потом вдруг вспыхнула, схватила платье, горячо прижалась губами к рукам старухи и выбежала вон.

Мадам Лино должна была уехать на заре. Марфуше не спалось. Ее каморка была почти рядом и она несколько раз прокрадывалась по коридору к дверям старухи, слышала ее бормотанье, шаги, свистящий кашель и почему-то на минуту успокоенная отходила. Перед утром она забылась – и проснулась с ужасом, как от толчка, не зная, сколько времени прошло. Вздрагивая, она опять пробралась к старухиным дверям и стала слушать. Там царила глубокая тишина. Марфуша напрягла слух, стараясь уловить малейшее движенье воздуха – но тишина была непроницаема. Ее там нет! – мелькнуло в голове Марфуши. Если нет – где же она?

Тихо-тихо Марфуша приотворила дверь, вошла в черную комнату и опять прислушалась. Та же каменная, холодная тишина встретила ее. Мало-помалу глаза привыкали, да и предутренние сумерки уже неясно чертили пятно окна. Марфуша медленно, безмолвно, крадучись, приближалась к постели, все еще ловя и ожидая услышать шелест дыханья. Но покой по-прежнему был ненарушим. Тогда Марфуша протянула руку, чтобы ощупать подушку. Сумерки редели, обнажая воздух. Марфуша вдруг вскрикнула пронзительно и дико. Старухи точно не было в комнате. Мутный свет близкого утра ложился на острые, сереющие черты трупа.

Приехавший через несколько часов доктор дал свидетельство, что французская подданная Мария Лино скончалась от припадка грудной жабы, какою болезнью давно страдала.

VIII

Прошли дни. И мало-помалу все в Авиловке вернулось в прежнюю, мирную колею. Гувернантку свезли и похоронили где-то в городе, вещи, чемоданишко, две книги, поступили в полицию для препровождения наследникам. В один из славных июльских вечеров приехали граф и графиня Сиверцевы. (Еще раньше было известно, что Аля обвенчалась на скорую руку в деревенской церкви, в одном из поместий графа.)

Было много криков, стонов, чуть не проклятий, но потом все обошлось прекрасно. Молодые пили чай на балконе, и вся семья была в сборе, даже мамаша выползла из спальной. Кузина улыбалась (она чуть-чуть не уехала, но не уехала). Поль сиял, надувал щеки и звал графа: «mon frere», Петр Васильевич, усталый, но разнежившийся, курил сигару за сигарой и разглагольствовал о каких-то школах, на которые граф обещал дать деньги. Граф старался держаться молодцом, но он сильно постарел. Руки у него тряслись, улыбка казалась забитой, и он все время влюбленными, испуганными глазами следил за женой. Аля, спокойная, самоуверенная, крупная, статная, держала себя удивительно. В длинном, гладком платье, в дамской шляпке, она смотрела женщиной вполне зрелой и очень красивой.

Когда после чаю она и Поль сошли вместе со ступеней балкона, Поль с шутливым благоговением низко поклонился:

– Графиня! Честь и слава! Только зачем этот побег? Пожалуй, ты батьку и так бы уломала.

– Как его уламывать? Граф мне не делал предложенья…

– Не делал? И ты все-таки решилась?

– А почему же нет? Ты видишь…

– Да, правда… Только я не понимаю…

– Глупенький! Да ведь он романтичен, mon pauvre vieux![11] Я сразу это поняла. Вот и все…

И она, улыбаясь, закусив длинный стебель сорванной травы, пошла по дорожке. Поль побежал за нею.

– Сестренка, сестренка! Теперь ты все устроишь, не правда ли? Я останусь в правоведении… И еще… ты знаешь, о чем я хочу сказать?

Он заглядывал ей в глаза.

– Вот что, дружок… Я тебе говорила… Старайся выработать характер. Конечно, я рада тебе помочь… Но, видишь ли, деньги графа в землях. Я поощряю его приобретать землю. Это очень доходно, если много земли, особенно в этих местах…

Они скрылись за поворотом, и Марфуша, которая случайно была в малиннике рядом, не слышала дальнейшего разговора. Марфуша была очень рада, что все помирились. Она никак не могла понять, из-за чего была ссора, потому что, казалось ей, все они любили одно и хотели одного и того же. И барин, и барыня, и барчук, и барышня одинаково радуются, что у графа – земли много.

Граф и графиня уехали, потом опять приехали и снова уехали. Казалось, что все это длится уже так давно, а между тем времени прошло немного. Едва месяц, который узким серпом смотрел в окно комнаты мадам Лино, успел вырасти в круглую, яркую луну. Стояли упорные жары, хотя уже август приближался. Аркадий все приставал, торопил со свадьбой, и Марфуша согласилась. Что его огорчать? А не все ли равно? Теперь Марфуша никогда не смеялась. Ее спрашивали, не больна ли она, но она чувствовала себя совсем здоровой. Только скука, скука повсюду была с ней, и все, на что она ни обращала глаза, было затянуто, как серой сетью паутины, скукой. Даже с дяденькой Феогностом Марфуша избегала говорить. Вечером она спешила к себе, в свою каморку. Там она зажигала свечу, вынимала бледное, широкое платье из зеленого шелка, и к ней приходили смутные и сладкие думы. Несколько раз она надевала это платье. Оно было ей немного длинно, и такое странное, все в складках, без рукавов. И оно влеклось за ней без шума, и сама Марфуша казалась себе в нем такой небывалой… Никто не видел у нее этого платья, ни за что в мире она его не показала бы человеку.

В жаркий вечер последнего дня июля Марфуша, как всегда, пришла в свою каморку, выждала, пока угомонились в доме, вынула платье и надела. Оно было такое прохладное. Ей сразу сделалось легче. Окно ее комнатки было низко, выходило на двор, весь озаренный неподвижным белым светом. На дворе было совсем пустынно, даже собаки спали, даже сторож не показывался. И Марфушу потянуло вон, под небо. Никто не увидит ее, никого нет. А там легче, свежее. И какой свет странный…

вернуться

11

мой бедный старичок (фр.).