– Оно так, но все-таки… И смирения у нее мало… А ты поживи, да поработай, да помолчи…
– Разве я, дяденька, перед вами когда-нибудь…
– Не передо мной – перед жизнью смирись… Твоя доля скромная, рабочая, несчастная – так ты и не залетай, а покорись, и не ропщи, и счастья себе не проси…
Ольга Александровна готова была заплакать. Выручил Кузьмин, который ловко перевел разговор с наставлений на уход за кармазинными яблоками.
Алексей Иванович повеселел и стал любезничать с Антонидой, старшей поповной. Две младшие с большим вниманием слушали Лиду, которая им снисходительно объясняла, что теперь оборочек больше не носят и внизу рукава делают самые узкие.
Спохватились, что пора домой, только тогда, когда совсем стемнело и большая красивая луна выплыла из-за колокольни. Боря хотел спать и капризничал. Начались сборы и прощания.
Марфа тихонько подошла к Ольге Александровне и обняла ее.
– Ну, прощай, голубка, Господь с тобою. Живи хорошенько. Возьми гостинчика-то с собой. Медку, что ли, малинки… Или хоть бубличков домашних возьми, вот любимые твои…
– Вы, няня, точно в дальний путь Ольгу Александровну снаряжаете, – заметил Кузьмин, улыбаясь.
– У меня по ней душа болит, – сказала Марфа серьезно. – Вы ее там не обижайте.
Алексей Иванович отвернулся и опять заговорил с поповной.
О. Никодим велел Луке запрячь лошадь. Гости кое-как уместились в телеге и, сопровождаемые добрыми пожеланиями, пустились в путь.
Дорога была скверная, телегу трясло. Из котловин тянуло сыростью. Лида ежилась и молчала. Младшие дети спали. Кузьмин курил и перебрасывался изредка словами с Ольгой Александровной. Луна поднялась выше и сделалась голубая. Никому не было весело.
Когда приехали, стали выходить и выносить сонных детей – Алексей Иванович вдруг решился. Он незаметно подошел к Ольге Александровне и сказал быстро и вполголоса:
– Новую дорожку, над озером, знаете? Там есть скамейка под рябиной… Приходите туда, как только можно будет, через час, через полчаса…
– Зачем? – так же тихо проговорила Ольга Александровна, бледнея от неожиданности.
– Приходите… Поговорить надо…
– Приду… Они расстались.
Едва уснули дети и Настасья Неофидовна прошла в спальню, Ольга Александровна тихонько, по заднему крыльцу, спустилась в парк и чуть не бегом направилась к озеру.
Кузьмин большими шагами ходил по кабинету и дожидался Алексея Ивановича.
Окна были так же отворены и так же блестело озеро при луне, только ночь была еще светлее и спокойнее, да в комнате не зажгли свечей. Голубые полосы лежали на полу, в углах было темно и смутно.
Алексей Иванович недавно ушел. Кузьмин знал, что он теперь говорит с Ольгой Александровной, и не ждал его скоро.
Кузьмин ходил по комнате и размышлял: что ему делать? Не попытать ли счастья и не попросить ли руки Лидии Егоровны? Или отложить всякую женитьбу и отправиться с Затениным в Берлин и Париж, попробовать медициной позаняться? А то еще, один знакомый предлагал устроить его в экспедиции, во внутреннюю Африку? Кузьмин не знал, что выбрать, и ему было скучно и неловко, как бывает неловко в гостях, когда спрашивают: чего вам угодно, кофе или чаю, а вам равно не хочется ни того, ни другого.
Кузьмин уже стал склоняться в сторону Африки, хотя его и удерживала мысль о матери, которая была стара и требовала помощи.
«В Африке, черт его знает, еще убьют, – думал Кузьмин. – Без всякой поддержки, старая женщина… Нет, неблагородно!»
Но потом ему пришла мысль, что он может, напротив, возвратиться из Африки с деньгами и почетом, а на время путешествия легко поручить мать кому-нибудь из своих друзей…
Он только что начал обдумывать в подробностях этот план, как дверь неожиданно растворилась и вошел Затенин.
– Ты здесь, Сергей? – сказал он, остановившись посреди комнаты. Он не заметил сразу Кузьмина, который стоял не в светлой полосе.
– Да, конечно здесь, – отвечал тот. – Что это ты как скоро? Да садись же, рассказывай, что?
В голосе Кузьмина было любопытство.
Алексей Иванович медленно подошел к столу, сел и облокотился. Кузьмин едва различал его темную фигуру.
Прошло несколько секунд молчания. Кузьмин закурил папиросу.
– Ты хочешь, Сережа, чтобы я тебе рассказал, как мы виделись с Ольгой Александровной? – проговорил Затенин ласковым, почти веселым голосом.
Кузьмин не ожидал этого голоса и со страхом взглянул в сторону Алексея Ивановича. Но лица не было видно.
– Я тебе расскажу по порядку все, как оно случилось. Да ничего, собственно, и не случилось, ничего интересного или ужасного. Пришел я на новую дорожку, знаешь, над озером, низко? Там сыро и светло: к озеру она открыта, и месяц светит прямо. А где нет месяца на озере – вода черная, тихая, холодная… Рябина там стоит, под нею скамейка; я сел на скамейку и стал дожидаться. Отчего там так тихо, Сережа, ты не знаешь?.. Ты слыхал такую тишину, когда кажется, что все – мертвое около тебя, тяжелое, вечно неподвижное – и только ты один живешь? Вот там это было, и месяц смотрел мне в глаза. Может быть, это было только одно мгновенье?.. Да, потому что я помню шелест в камышах, над самой водой, и не от ветра, а такой странный шелест, едва слышный, точно кто пробирается, ползет между стеблями. Я обрадовался ей, когда она пришла, потому что мне было страшно там, Сережа. Ты не смейся. И я забыл, что я ей должен говорить, я только радовался ей, радовался тому, что не один. Она пришла торопясь, робкая и беспомощная. Она была в том же сереньком платье, ничего не накинула на себя, и ей, верно, было холодно. Когда я ей обрадовался, я взял ее за руки, и она рук не отнимала, только я чувствовал, что она дрожит. Но вдруг – не знаю отчего – я сразу вспомнил, зачем я пришел, вспомнил тебя и твои слова, и то, что нужно сделать… Я отпустил ее руки и ясно, даже громко, сказал ей:
– Ольга Александровна, я совсем не хочу, чтобы вы любили меня; я сам не люблю вас так сильно, чтобы жениться на вас; мне неприятно, если вы будете страдать из-за меня…
Она сначала не шевельнулась; как сидела лицом к месяцу на скамейке, так и осталась. Потом руками взмахнула как-то безнадежно и заплакала. Плакала она громко, всхлипывая, и повторяла:
– Господи, да разве я думала?.. Не думала я, я никого не трогала, тихо жила, мне хорошо было, а я не думала… Вот оно, счастье-то мое…
Я молчал и смотрел, как она плакала. Она вытирала слезы ладонями и повторяла: «не думала, не думала…» Потом вдруг засунула одну руку в карман, верно платок хотела вынуть, и карман вывернулся нечаянно, а там два бублика у ней были спрятаны, знаешь, бублики, любимые ее, Марфа-няня ей дала сегодня… Один-то уж надломленный… Они упали на дорожку, я хотел поднять, да вижу, не надо поднимать, совестно ей, хочет, чтобы я не заметил… Я ушел, Сережа. Она там теперь, верно, плачет, и бублики на дорожке лежат, так, смешные бублики, домашние; она их в карман положила, на ночь себе припасала, лягу, думала, так съем, думала…
Кузьмин вскочил с окна и подбежал к другу. Затенин лежал на столе головой и рыдал. Он плакал мучительно, безнадежно.
– Ну, полно… Ну, чего там… – твердил растерянно Кузьмин.
– Оставь меня, Сережа, – сказал Затенин. – Поделом мне, ты говорил… Знаешь? Я ее ненавидел там одно мгновение за то, что она мне такую боль причинила… О, Сережа, нет чувства тяжелее жалости… И нет ничего шире ее, потому что в душе только она одна, и ни любви нет места, ничему, когда есть она… Я не люблю Ольгу Александровну, потому что я никого не люблю, и не люблю никого, потому что всех жалею…
Кузьмин говорил какие-то утешительные слова, рассуждал, наконец перестал говорить и только изредка вздыхал.
Затенин медленно поднялся с своего места и подошел к окну.
– Ничего, Сережа, ты не бойся, я ничего, – сказал он тихо, чуть-чуть улыбнувшись. – Я утешился, мне легче. Легче от той веры, от того внутреннего сознания, которое неизвестно откуда явилось, но есть у всех людей. У меня, может быть, оно только сильнее. Я так ясно чувствую, что будет время, когда уйдет все, что мне кажется несправедливым и горьким, и все люди поймут правду и станут думать, как я думаю. Теперь или через века, через тысячелетия, не здесь или здесь – но это будет…