Изменить стиль страницы

9. Самоотчет номер первый

Я сошел с поезда в тихом районном городке и вышел на большую площадь. Такие большие площади бывают только в очень маленьких городках. По краю площади тянулись каменные торговые ряды. Когда-то, наверно, в них бойко шла торговля, но теперь окна и двери многих магазинов были заколочены, там разместились какие-то склады и мастерские. Я подошел к одному из незаколоченных магазинов. За пыльным стеклом на выгоревшей синей бумаге лежал конский хомут, несколько зеленых с белыми крапинками кепок, там же стояла пирамида из пачек суррогатного кофе «Здоровье», рядом с ней — три флакона с одеколоном «Саддо-Якко». Перед торговыми рядами шла торговля с саней. Слышались беспричинно тревожные голоса торгующихся, безучастные лошади жевали сено из подвешенных к морде торб. Когда я беспризорничал, до последнего нашего детдома, много повидал я таких городков, и базаров, и людей, и коней, и ишаков, и верблюдов. И опаснее всего на базарах для меня были люди, потому что денег у меня, конечно, не водилось. На рынки я приходил для того, чтобы поклянчить какой-нибудь еды или украсть ее. Иногда я даже пробовал работать по ширме, но я был неловок, ширмач из меня никакой, и добром эти попытки залезть в чужие карманы никогда не кончались. И только лошади (или ишаки, или верблюды) не принимали участия в том, что начиналось, когда я попадался на воровстве. Они стояли в стороне от всего такого.

Потом, когда я прочно вернулся в Ленинград, прижился в детдоме, я уже не ходил на рынки — нечего было мне там делать. Иногда тянуло заглянуть, потолкаться, но останавливал страх: а вдруг кто-нибудь крикнет: «Держи его!» Как я докажу, что ни в чем не виноват?

А теперь я спокойно шел через базар. Я без страха подошел к какому-то дядьке, продающему кислую капусту, и стал расспрашивать его, как пройти в Амушево. И, разузнав все, что надо, я неторопливо пошел дальше. И тут мне стало весело, радостно. Я вдруг понял, что детство мое давно ушло и что никогда оно не повторится. Я давно уже взрослый, и всегда, до самой смерти, буду взрослым, и никто не загонит меня в мое детство.

С такими мыслями пересек я эту большую площадь, перешел мост через широкую реку со вспучившимся, посиневшим льдом. Внизу, в продолговатых разводьях, выпукло чернела сильная, стремительная вода. Шоссе шло то рядом с берегом, то отбегало в лес, чтобы снова вернуться к реке. Истолченный копытами снег был коричневатым от навоза и рассыпчатым, как песок. Я снял шарф, продел его в ручку чемодана и перекинул свой багаж через плечо; теперь идти стало легче. От снега, от голого редколесья тянуло весенней, берущей за душу сыростью. Порой на реке трещал лед — звуки были неожиданно резки и коротки. Слева виднелся бор, такой густой и плотный, что казалось: упади на него с неба — и не разобьешься, тебя только вверх подбросит.

Со взгорья, с поворота дороги, показалось Амушево. Небольшой поселок, приткнувшийся к реке. За каменной церковью без креста, за деревянными и кирпичными одноэтажными домиками, за пустынным заснеженным лугом стояли красные с белыми подтеками корпуса завода. Над ними маячила высокая с оттяжками железная труба — сразу можно было понять: это над котельной. Над корпусами виднелось несколько невысоких труб — это трубы горнов. Виден был и заводской двор с деревянными складскими помещениями для кварца, шпата и каолина, и желтоватые горы битых шамотовых обичаек в конце двора, и рельсы внутризаводской узкоколейки. Две большие цилиндрические цистерны — для мазута — блестели свежей краской. Вдоль серого забора тянулись штабеля метровых поленьев.

В небольшом здании заводоуправления я быстро нашел отдел кадров. И тут я узнал, что не так уж я необходим заводу. Один мазутный горн уже пущен, он работает нормально и без моей помощи, а два других будут зажжены только месяцев через пять.

— Мы же второе отношение в техникум ваш послали, что планы изменились и мы пока обходимся своими силами, — сказал мне завотделом кадров. Но потом он направил меня к начальнику горнового цеха — пусть найдет временную работу, раз уж я приехал.

Он выписал мне пропуск, и я, оставив чемоданчик в отделе кадров, направился на территорию завода, в горновой цех. Начальник горнового цеха перепоручил меня старшему теплотехнику Злыдневу. Тот сразу же спросил, работал ли я когда-нибудь на фарфоровом заводе.

— Работал на «Трудящемся», — ответил я. — На мазутных и дровяных горнах. На туннельной печи не работал.

— При какой температуре падает зегер-конус номер девять? — спросил вдруг Злыднев.

Я ответил, я это, слава богу, знал. «Подловить меня хочешь?» — подумал я и начал рассказывать ему о режиме обжига, обо всем, что знал по опыту работы и в теории.

— Довольно, довольно, — прервал меня Злыднев. — Вижу, что знаете… Только работы для вас нет, по линии ИТР зачислить не можем. Если хотите поработать без всяких привилегий — есть временное место. У нас один кочегар заболел, с почками у него, в больнице лежит. Хотите заменить его временно?

— Хорошо, — ответил я. Мне совсем не хотелось возвращаться в техникум. Там могут подумать, что я просто словчил.

— Кочегары у нас не только на обжиге работают — предупредил меня Злыднев. — Если недоработка по часам, то и по двору работают.

— Мне бара-бир, — ответил я.

— Что? Что?

— Бара-бир — это значит все равно, — объяснил я. — Это такое азиатское выражение. Короче говоря, я на все согласен.

— Сегодня отдыхайте, а завтра вас оформят. Остановиться можете у Никонова, это горновщик наш. У него и в прошлом году практиканты комнату снимали. С ним и насчет кормежки договоритесь. — И Злыднев подробно объяснил мне, как пройти к этому Никонову.

* * *

Вскоре я устраивался в отведенной мне комнатке. Прежде здесь жила дочь хозяев, она уже год как вышла замуж и переехала в районный городок. На стенах комнатки висели самодельные вышивки: ласточка, вьющаяся над кустом сирени; зеленая лягушка, держащая в лапках, как копье, камышинку, — это на фоне большого красного сердца; белый козлик на зеленом лугу, над ним — радужная бабочка. На комоде стояли пустые флаконы от духов, к уголку зеркала была приклеена переводная картинка: букетик фиалок. А в изголовье кровати высилась пирамидка подушек; их было четыре, одна другой меньше. Или, наоборот, одна другой больше. Смотря откуда считать.

Первым делом я раскрыл чемодан и выложил на столик у окна двадцать пачек дешевых папирос «Ракета» и одну пачку дорогих — «Борцы»: она была куплена на всякий случай, для представительства — или «для понта», как тогда говорилось. На видное место я положил бритвенный прибор, поставил флакон с тройным одеколоном. Потом в идеальном порядке разложил взятые с собой учебники. Затем, вынув общую тетрадь, я аккуратно вывел на ее обложке: «МОЯ ЖИЗНЬ И РАБОТА. Ежедневные самоотчеты». Раскрыв тетрадь, я на первой странице четким чертежным курсивом вывел: «Самоотчет №1». Но дальше дело не пошло. Самоотчитываться мне сейчас не хотелось, голова не тем была занята.

Первый раз в жизни мне предстояло жить и спать в «своей» комнате — в комнате, где стоит только одна кровать и где никого, кроме меня, нет. Меня охватило странное чувство свободы и какой-то легкости — и в то же время связанности. Вроде как в бане, когда, раздевшись догола, идешь по предбаннику. Я начал шагать взад-вперед, потом подошел к зеркалу, сморщил нос пятачком, выкатил глаза и оттопырил нижнюю губу — сделал мопсика, как говорилось у нас в детдоме. Потом оглянулся по сторонам. Нет, никто меня не видит, я совсем один. Могу делать мопсика, могу пройтись по полу на руках — никто не увидит. Сняв ботинки, я прилег на постель. Она была узкая, но удивительно мягкая: с толстым матрасом, с вышитым покрывалом поверх ватного одеяла. Я и не заметил, что уснул, даже света не выключил.

Проснулся я ранним утром. Красное большое солнце горело где-то за деревьями. Окно было прорублено так низко, что не то сад казался продолжением комнаты, не то комната продолжением сада. Сугроб под окном, покрывшийся настом от ночного морозца, был блестящ и клюквенно-красен. Соскочив с постели, я побежал в сени и долго мылся из медного рукомойника ледяной водой. Из-за приоткрытой дверки, ведущей в хлев, слышалось добродушное дыханье коровы. Потом оттуда вышел большой рыжий петух и с пристальным дружелюбием уставился на меня. Издалека послышался заводской гудок. В Ленинграде они были уже отменены, и здесь этот резкий, почти не смягченный расстоянием, глухо вибрирующий гуд казался неожиданным и тревожным. Но все обстояло хорошо.