— За тех еще надо платать, а за своих уже заплачено, господин.
— Я вам куплю! Хотите? Подарю!
— Благодарствуем, господин! — нерешительно поклонился Анис Кеши.
— Не хотите?
— Свои привычнее, господин.
— То и плохо, что привычны. Интереснее привыкать.
— Это царское дело, а мы простые люди, господин.
— Ну, как хотите! — пренебрежительно передернул плечом мирза Искандер и, отвернувшись от них, велел кликнуть повара.
Проведчики переглянулись: «Как легко обошлось!»
А поутру, когда осенний туман еще застилал всю округу, снова двинулись к Фергане арбы мирзы Искандера, и снова он нетерпеливо вырывался вперед, оставляя позади своих спутников.
Геворк Пушок вглядывался в дымную даль. Уже много дней караван неуклонно шел к северу, узкой тропой через пустыню Усть-Урт.
Где-то впереди тянулся морской берег, но до моря было еще десять дней пути, и только небо переливалось холодными, зеленоватыми волнами, словно в нем отражалось неприветливое Каспийское море.
Как всегда, купцы ехали впереди на ослах, а позади шествовали верблюды, на этот раз окруженные хорошей охраной.
Купцов было немного, да в караван невелик. Но хотя и немного собралось купцов, оказались они людьми разными. Случилось тут двое хорезмийцев от Ургенча. Двое большебородых, схожих между собой таджиков, ехавших только до приморского Карагана, всю дорогу беспокойно о чем-то шептавшихся, хотя повстречались они, по их словам, впервые. Было удивительно, что этих ранее друг с другом не встречавшихся людей звали, как принято называть двоих близнецов, — одного Хасаном, другого — Хусейном. Трое персов, торговавших в складчину, в тот раз волочили на десяти верблюдах хорезмийские ковры в Нижний Новгород; да еще ехал неразговорчивый ордынец с бородой, росшей клочьями, в узком ордынском кафтане, в желтых сапогах с зелеными задниками. Этот товару вез мало, жаловался:
— Знал бы, не ездил бы в этот Самарканд. Вез-вез кожи, а довез, — хоть выбрасывай: не только что цены нет, а и своих денег не выручил, хоть вези назад. Какая это торговля? Купил мелочишку всякую, чтоб с пустыми руками домой не приходить, — разорился за эту поездку.
— И что ж такое? — сочувствовал Пушок.
— А то — брал в Булгаре кожи по тридцать, думал, как всегда, отдать в Самарканде по пятьдесят. Привез, а их и по двадцать брать не хотят. Еле отдал по двадцать пять. Да и то сумасшедший старик подвернулся, — в кожах, вижу, толк знает, а платить нечем. Ну, раз другие жмутся, уступил этому. Ради бога, во искупление грехов, на счастье дал ему в долг на продажу.
— Что же за старик?
— Прежде он большими делами ворочал, да свалился, Садреддин-баем зовут. Не слыхали?
— Что-то такое… И помню и не помню. Каков он?
— Да так… костляв, как верблюжий скелет. А глаза мраморные.
— И помню и не помню. И что же, думаете, вернет долг?
— Старый купец в торговле хитер, в расчетах честен. А Садреддин-бай старый купец.
— Опасно доверяться людям!
— Да вы его знаете, что ли?
— Я же не самаркандский!
Исподтишка Пушок приглядывался к спутнику, — по всему виден ордынец, да что-то есть в нем не ордынское. Ордынцы всегда в Самарканде обновок накупают, в них и едут, а этот очень уж строго следит, чтоб все на нем было ордынским, — видно, в Самарканд собираясь, из Нового Сарая запасное ордынское платье вез на смену, чтоб, пообносившись за дорогу, снова в ордынское облачиться. Армяне тоже свою одежду блюдут, но и покупным не гнушаются, а этот жалуется на разоренье, а сам в свежем ордынском кафтане выехал, зеленые каблуки не стоптаны, и не видно, чтоб он сильно был огорчен своим разореньем: пустые слова для отвода глаз!
Но чем непонятнее был этот купец армянину, тем больше он привлекал его любопытство. Пушок то и дело оказывался с ним рядом, хотя разговор у них больше не клеился, хотя ордынец большей частью отмалчивался; все же на стоянках они спали рядом, делились зачерствелым хлебом. Лишь изредка беседовали о торговых делах, о далеких базарах, куда хаживали сами или о которых слыхивали от приезжих купцов.
Более десяти дней прошло, как покинули они Ургенч, обнищавший, разоренный город, через который насквозь пролегала лишь одна улица, накрытая ради тени всяким хламом. И хотя такую улицу не всякий назвал бы базаром, но это и был ургенчский базар, некогда рассылавший своих купцов повсюду — к городам на Инде, к Ормуздским островам, на реку Днепр в Киев, и в суровый дальний Новгород, и в морской Трапезунт. Ныне там купцы вели убогую торговлишку, но торговля шла, ибо, как ни запутал караванные дороги Тимур, как ни перепахивал сохами ургенчские развалины, как ни засевал их в насмешку ячменем да просом, — просыпалась, поднималась прежняя торговля, ибо тут скрещивались древние, обжитые караванные пути, и не так-то легко их перепахать и засеять: человеческая память крепче крепостных кирпичей.
Десятый день шел караван к северу.
Хотя и зовется Усть-Урт пустыней, не пуст он и не одинаков — день ото дня менялся он, — то струились пески, кое-где поросшие седыми вершинками саксаула; то тянулась гладь твердых, плоских просторов, ровных как пол; то простирались унылые равнины, заросшие хотя и высохшей, а все еще голубой полынью. Кое-где зеленела трава, вылезшая после недолгого первого осеннего ливня, то снова пересыпались, то ли шипя, то ли перешептываясь, лиловые пески.
Иногда показывались в песках стада баранов и коз. Лохматые псы, ростом возвышавшиеся над козьими стадами, кидались стаей на караван и напарывались на копья охраны.
Пастухи спрашивали с проезжих за жалкую козу или за рыжего горбоносого барана столько вещей в обмен, что купцам ничего не осталось бы из их товаров, согласись они на всем пути до моря на запросы пастухов. Но воины отбивали от стад потребное число скота, купцы с осторожностью выделяли пастухам кое-что из своих припасов — муку или зерно, и редко кто из пастухов бывал недоволен исходом этой мены, — нечего было выбирать этим кочевникам пустыни, месяцами не получавшим ниоткуда ни горсти зерна, ни ломтя лепешки.
Теперь, когда дневные жары спали, когда дни стали легки для пути, на отдых располагались по вечерам, а в путь трогались на рассвете.
Когда случалось ночевать среди открытых равнин, выбирали места, где можно было верблюдов кормить неподалеку, — отпускать их вольно побаивались. Разводить костры норовили засветло, чтоб ночью на огонь не привлекать недобрых людей. Вьюки складывали в середине, а вокруг располагались воины охраны.
Нередко к стоянке подходили пастухи. Стояли и смотрели неподвижными глазами, будто окаменелые, как кто-нибудь из слуг раскатывал на разостланной коже тесто тонкими слоями, пока в котлах закипала вода, как резал тесто быстрым ножом на длинные, вроде соломы, полосы. А когда вода закипала, бросал тесто в котел, кидал кусок курдюка, щепоть соли и накрывал котел деревянной, потемневшей от жира крышкой.
Пастухам казалось, что, если б самим им довелось отпробовать этой сладкой пищи, все их болезни миновали бы, усталость позабылась бы; с такой едой жили бы они по двести лет на земле.
Но из купцов никто не предлагал пастухам отпробовать из кипящих котлов, а если и давали кому чашку этой похлебки, то лишь сперва выторговав за безделицу козленка или овцу: пища оседлых людей была неведома и соблазнительна кочевникам, и, видя, как варится в котле тесто, они, словно опьянев, становились сговорчивы и податливы на любую мену.
Иной раз на купеческие и воинские котлы глядели такие суровые люди из-под овчинных высоких шапок, сами из-за недостатка в тканях покрытые шкурами, что и при крепкой охране купцам плохо спалось.
Более десяти дней так шли от Ургенча. Более десяти ночей так спали в пустыне Усть-Урт. И снова поднимались, вьючились и трогались в путь, впереди еще оставалось десять дней пути по Усть-Урту до Мангышлака, а там, на морском берегу, в Карагане, надо было перегружаться на парусные бусы, плыть к устью Волги по морскому пути — в Астрахань.