Изменить стиль страницы

Она побежала за дверь, быстро-быстро стуча по ковру резвыми пятками, а он, волоча за собой халат, вышел в соседнюю комнату.

Здесь уже чуть брезжил свет. С обычного места Тимур поднял высокий, узкогорлый кувшин, взяв его, как гуся, за шею, и присел над мраморной плитой, вложенной в пол.

Вода из кувшина заструилась, утекая через норки, невидимые на сером квадрате плиты.

Холод воды освежил и ободрил тело, но удивление ушедшей девушки омрачило ему удовольствие от омовенья.

Он мылся, сидя на корточках; не вставая, вытерся; с досадой кинул на пол полотенце; захватив халат, встал и порывисто всунул в рукав неживую правую руку.

Такую досаду случалось ему переживать, когда какой-нибудь непокорный город или какой-нибудь самонадеянный князишка сомневались в его силах, медлили с изъявлением покорности.

Он задумался: «Какая там непокорность! У наложницы! Чем она раздосадовала? Удивилась, ждала…»

Его раздумье прервал привратник первой двери амир Мурат-хан, брат царевны Гаухар-Шад.

Едва заслышав плеск воды, он встал в соседней комнате, где спал, по обычаю, на одеялах, постеленных вдоль порога. Постояв за дверью, он выждал положенное время и вошел к Тимуру, говоря:

— Близится время первой молитвы, государь.

Тимур, как всегда пропустив мимо ушей напоминание о молитве, спросил:

— Ну, что там?

Мурат-хан помог Тимуру натянуть халат на здоровую руку и напомнил:

— Великая госпожа ждет вас, государь.

Еще вчера Тимур дал согласие утро провести у Сарай-Мульк-ханым: ей хотелось о чем-то поговорить с ним.

— Распорядись одевать.

Привратник вышел, чтобы прислать слуг.

Стоя возле высокого опустевшего кувшина, Тимур опять задумался: «Удивилась? Но чем это меня так досадует?..»

Слуги внесли свежие халаты, и опять его раздумье прервалось.

Он хмурился, пока на его руки натягивали халаты, и велел опоясать себя широким ремнем. Этот пояс, украшенный большими золотыми бляхами вперемежку с кольцами, усаженными рубинами, он надевал, когда сердился на кого-то или намеревался раздавить своим гневом провинившегося.

Вскоре по всему дому и по всему саду уже шептались:

«Сегодня повелитель суров».

Многие из вельмож, ждавшие, чтобы обратиться к нему по своим делам, заспешили, не глядя по сторонам, к коновязям, чтобы затемно, пока Тимур не заметил их, убраться отсюда: сохрани бог попасть на глаза повелителю, когда он суров. В подобные дни он, случается, такое припомнит, о чем, казалось, давно позабыто, — память на всякое зло у Тимура не ржавела десятками лет.

Он прошел в комнаты великой госпожи.

Этот дворец поставили и сад Дилькушо разбили всего два года назад для другой жены Тимура, для Тукель-ханым, на которой он тогда женился.

Тукель-ханым, дочь Хызр-Ходжи-хана, она, как и Сарай-Мульк-ханым, была из прямых правнучек Чингиза, и в знак уважения к ханскому достоинству своей невесты старый Тимур сам выезжал ей навстречу до Чиназа и ждал там, пока ее везли по степи из Моголистана.

Ожидая ее там, он съездил в Ясы поклониться могиле святого хаджи Ахмада Ясийского и взглянуть, как подвигается возведение гигантской усыпальницы над святой могилой.

Дождавшись Тукель-ханым, он привез ее в этот сад и подарил его ей.

Она стала второй хозяйкой в гареме, первой после великой госпожи Сарай-Мульк-ханым. Остальные жены отодвинулись, уступая место этой шустрой, деловитой, гнусавой девчонке.

Она получила звание меньшой госпожи. Но в ее дворце несколько богатых комнат было отведено великой госпоже, а в саду на самом красивом месте великая госпожа поставила свой шатер, расшитый золотом, вытканный в Китае, самый высокий из шатров сада.

И только у великой госпожи было право приглашать мужа или обращаться к нему в любой день. Все остальные жены, а во главе их и меньшая госпожа, смирно ждали предназначенных им дней. И лишь в случае особо важном могли обратиться к мужу, однако не иначе как через великую госпожу.

Тимур прошел в небольшую залу, где встретила его, покорно кланяясь, посреди бархатного ковра, вся украшенная драгоценностями, но босая, седая, проворная Сарай-Мульк-ханым, которую, вслед за внуками, во дворце, да и в народе, уже давно звали госпожой бабушкой — Биби-ханым:

— Здоровы ли, государь?

— Благодарствую. А ты как?

Под распахнутым верхним халатом она увидела застегнутую пряжку широкого пояса. Муж давно уже встречается с ней при застегнутом поясе, в знак того, что здесь халатов снимать не намерен.

И она снова поклонилась ему.

Они прошли в прохладную залу, где через все окна, настежь раскрытые в сад, доносились голоса птиц, — там наступало утро, и в этот миг какая-то горихвостка восславила звонкой россыпью то жемчужное мгновенье, когда воздух уже расплавил синеву рассвета, но еще не покорился румянцу зари.

В зале чувствовался запах чада: видно, когда готовили эту залу, здесь горели светильники, но их погасили и унесли, — все знали: он любил спокойный приход утра из предрассветной мглы.

Он сел у стены напротив окон, на узкое одеяло. Жена заложила ему за спину пышную подушку; шелк заскрипел, когда он привалился к подушке, и жена тут же положила другую ему под локоть; шелк этой подушки зашелестел под ним.

Храня свежую утреннюю тишину, старуха молчала. Молчал и Тимур, глядя, как за окном неподвижно стоят густые деревья, еще темные от росы. Их стволы снизу были обложены китайскими изразцами, и казалось, что раскидистые, большие деревья растут из стройных голубых ваз.

Едва Сарай-Мульк-ханым слегка хлопнула в ладоши, вбежали рабыни и застелили ковер тяжелой скатертью. Поверх тяжелой постелили легкую, пеструю. Принесли блюда и чаши, а в них — лишь то, что ел по утрам Тимур, холодную баранину, обжаренную до смуглоты, а к ней — ансурийский лук в уксусе и головку молодого чесноку, холодную дичь, горячих лепешек и чашку свежих, подернутых пенкой сливок.

Лишь когда рабыни ушли, Тимур разорвал лепешку и макнул в густые, как масло, сливки.

Тогда жена заговорила с ним о новостях гарема, о внуках.

Ему от нее было привычно слышать похвалы Халиль-Султану и Улугбеку, еще бы: ее любимцы, ее питомцы! Так Туман-ага похваливает своего питомца Ибрагима, приукрашивая его успехи в сочинении стихов.

Но об Улугбеке Тимур знал и от своих проведчиков, поэтому верил жене.

Уже не первый год радовал внук бабушку успехами в письме — писал, как самый искусный писец.

— Письму его азербайджанец учил, который новым почерком пишет, этот самый Мир-Али, которого вы привезли из Тебриза. Он тут вроде падишаха среди писцов. Я ему и приказала учить мальчика почерку. А теперь учителя хвалят его любознательность в науках.

— Улугбеку муллой не быть! — сказал Тимур.

— Лошадей любит, — подтвердила она.

— Надо его к охоте приохочивать.

— Его Халиль завтра звал на охоту. Да не знаю, соберутся ли?

— А почему бы не собраться?

— Мы ведь гостью ждем.

Тимур промолчал, чтобы не выдать своей досады: гостья едет, а ему еще ничего не донесли о том. Теперь, хмурясь, он не знал, о ком говорит жена. Чтобы скрыть свою неосведомленность, снова взял ломтик лепешки и, макая ее в сливки, ел.

Но и Сарай-Мульк-ханым замолчала, ожидая, как отнесется он к известию о приезде снохи.

— Думаешь, гостья охоте помешает?

— Да ведь — мать; как уедешь?

«Мать? Чья? Гаухар-Шад, мать Улугбека, находилась при Шахрухе на юге; Севин-бей, мать Халиль-Султана, находилась при Мираншахе, на западе. Какая из них прибывает? Что случилось? Зачем?»

— Гостья? — переспросил он.

— Хан-заде едет; ночью от нее гонец прибыл.

«Обе они ханские дочери, обе — хан-заде…»

То, что об этом приезде жена узнала раньше, чем он сам, рассердило его. Новая досада крепко приросла к прежней досаде: эта старуха никак не угомонится, везде у нее — нюх и слух. Ее, пожалуй, во дворцах больше опасаются, чем его самого: он ведь не может всех мелочей знать, а она знает все и все помнит. И знает, какую новость как повернуть для своей выгоды. При дворе его боятся, а ее опасаются; ей спешат угодить прежде, чем ему!