Мустафа всматривался в них, прижав к бороде раздуваемый ветром свой клетчатый лоскут. Он не слышал их разговора, но лица их, обращенные к городу, видел четко — Мустафа был дальнозорок.
Тимур ехал, приметливо разглядывая стены Сиваса.
Следом, то равняясь с ним, то приотставая, ехали Шахрух и Мираншах. Его военачальник Шейх-Нур-аддин в черных доспехах и на вороном коне, а с ним царевичи Халиль-Султан и Султан-Хусейн немного опережали остальных.
Они оглядывали городские стены, башни, рвы. Золотисто-розовое озарение на стенах перемежалось с глубокой синевой теней.
В этом свете стены казались стройней, но тени показывали всю упрямую силу башен.
Почти объехав все четыре стороны укреплений, Тимур оглянулся на сыновей.
— А?
— О чем, отец? — спросил Шахрух.
— О Сивасе.
— Крепок.
— Как, Мираншах? Сколько понадобится, чтобы его взять?
— За три месяца, отец! — твердо пообещал Шахрух.
Тимур переспросил:
— А? Мираншах!
Тогда и Мираншах согласился с братом:
— За три месяца можно.
Тимур, прищурившись и не отворачиваясь от стен, сказал:
— А я возьму за восемнадцать дней.
И повторил громче, чтобы слышали внуки:
— Э, Халиль! Ты памятлив. Запомни: беру за восемнадцать дней. И вот обещаюсь: как не возьму за восемнадцать, на девятнадцатый день уйду отсюда. Пускай останется, каким был до нас, цел-невредим.
— Бьюсь об заклад, дедушка.
— Давай на твоего сокола. Каким перед всеми красуешься. А, Халиль?
— А что мне, как уйдем на девятнадцатый день?
— Любого из моих коней. На выбор.
Халиль согласился:
— Ну что же, на коня! Дадите Чакмака?
— Дам.
Тимур знал лошадей. Дорожил ими. Дозволить такой выбор означало либо необычную щедрость деда, либо самоуверенность.
Уже в то утро осада началась.
Началась осада не там, где стены окружали рвы. Вода во рвах не иссякала: она била из недр земли, ни отвести ее, ни спустить из рвов никто не мог. Тимур это понял. Он сосредоточил осадные силы там, откуда никто ни в коем веке не пытался брать Сивас, — со стороны его сильнейших башен и самых высоких стен.
Подволокли к стенам неповоротливые длинные телеги с пушками, проданными Тимуру купцами из Генуи. Такими пушками он уже грохотал в Индии.
Подвезли бревенчатые башни, обшитые медными толстыми листами.
С высоты башен начали стрельбу зажигательными стрелами.
Пушки, извергая огонь и зловонный дым, стреляли каменными ядрами, целясь в одни и те же места стен.
Ядра то откатывались, ударившись о стены, то раскалывались, как орехи, а на стенах оставались лишь неглубокие зазубрины. Кладка держалась нерушимо.
Кое-где загорались пожары. Но разгораться им не давали. Весь народ встал на оборону.
Загорелся дворец царевича Сулеймана, и получился самый большой пожар в городе: дворец оказался заперт, и, пока сумели сбить запоры и водоносы добрались до огня, многое там погорело.
Пытались приставлять длинные лестницы, и воины Тимура, прикрываясь щитами, с мечами и копьями наперевес, карабкались кверху. Тут же, невзирая на потоки стрел, защитники, а среди них и сам Мустафа, обрушивали на карабкающихся завоевателей стрелы, камни, кипяток, кипящую смолу, и с визгом, воем, бранью раненые прыгали со смертельной высоты, лишь бы не гореть на лестницах. Вслед за ними и лестницы рушились вниз, грохоча и разламываясь.
Такого отпора Тимур не ожидал: его проведчики клялись, что в городе не насчитать и пяти тысяч воинов.
В наказание за недогляд Тимур приказал этим близоруким проведчикам отрубить по одному пальцу.
Проведчики клялись, что счет их верен.
Тимур настоял на своем: по пальцу им отрубили.
Кто был ранен, вынимал из-за пояса черную горную смолу — мумиё, смазывал ею раны: она сращивала перебитые кости. Сосали ее горьковатый, с яблочное зерно, комочек, чтобы пересилить боль. Каждый бывалый воин носил при себе снадобья, древние, как человечество: индийское тутиё, прояснявшее зрение, настойки из толченых крылышек и панцирей мелких жуков, сушеные травы и коренья и многое иное, чему верилось.
Были и лекари, но в разгар битвы не успевали откликнуться на каждый крик, на каждый зов.
Так повторялось изо дня в день, с восхода солнца до наступления ночи.
Каменные ядра били в те же места, по тем же двум углам высокой стены.
Через неделю кое-где в кладке образовались трещины, вывалились из стены камни.
Уже тысячи из воинов Тимура отдали жизнь в первые дни приступа.
4
На стенах Сиваса стояли те же четыре тысячи защитников. Они не были неуязвимы или бессмертны: мирные сивасцы вставали на место погибших, брали их щиты и мечи и продолжали стойкую оборону.
Всюду, где завязывался опасный бой, являлся Мустафа и кидался в самое горячее место.
Порой, прикрываясь большими щитами и вытянув вперед длинные копья, завоеватели успевали добраться до верха лестницы и вступить на стену. Тогда на эти копья кидались защитники и, схватив врагов в объятия, вместе с ними падали вниз, а вслед удавалось обрушить и лестницы.
Мустафа, невзначай, в ветреное утро повязавший голову клетчатым лоскутом, подвернувшимся тогда под руку, теперь уже повязывал тот лоскут постоянно, ибо не только все в Сивасе, но и среди Тимуровых войск знали этот лоскут, он стал тут приметен, как знамя. На нем темнели пятна крови, но Мустафа не замечал своих легких ран.
Короткие августовские ночи не давали защитникам времени для отдыха. Изможденные, они порой обессиливали столь, что засыпали мгновенно, едва случалось уткнуться лбом в стену ли, в спину ли соратника, положить ли лицо на ладонь. А у других в то время не было сна. Едва закрывали глаза, представлялись лица врагов, желтые оскаленные зубы, желтая пена в углах рта, остекленевшие яростные глаза, и в защитниках вставала такая ярость, такой приступ злобы, что сон отступал и хотелось снова подняться на верх стен, снова, изловчась, бить мечами и копьями в эти желтые зубы, в эти остекленевшие зрачки.
К ночи, сменившись, защитники Сиваса спускались со стен на отдых. Одни присаживались у костра, пили воду, другие искали уголок потемнее, чтобы, привалившись к чему-нибудь, уснуть, подремать, поговорить между собой после дня, полного криков и брани.
Снаружи шум не затихал.
Завоеватели, тоже сменившись, лезли наверх с новой яростью, и тысячи глоток ревели, и визжали, и горланили там, сливая свои голоса в единый страшный рев беснующегося исполинского зверя, хребтом подпирающего небеса.
Но уши защитников свыклись с тем ревом и уже не внимали ему.
Не было и ночной тьмы — тысячи костров пылали вокруг города, взметая искры. Алое зарево этих костров всю ночь полыхало в небе, и в Сивасе было светло. Горели и свои пожары, как жители ни боролись с огнем.
В одном из укромных углов собрались защитники. Не спалось: хотелось сперва покоя, прежде чем перейти ко сну.
Каждый в полутьме, обагряемой заревами, рассказывал что-нибудь о себе, что с кем случалось удивительного. Тут перестали сторониться друг друга, остерегаться, обманывать — многие из сограждан погибли на глазах у всех. Другие готовы были встать и умереть вслед за теми.
Один рассказывал, как, когда он еще был мальчишкой, его обсчитал купец.
— И я, подросши, лет пять ходил мимо его лавки и бормотал: «А я с тобой разочтусь, я разочтусь». И один раз он зазевался, а я взял у него пару яблок и одно успел запихнуть за пазуху, а другое ему протянул и говорю: «Получи за это яблоко». А он засмеялся и говорит: «А ну плати-ка за оба, они у меня считанные!» Так я опять ходил мимо и думал: «Придет время, разочтусь!..»
— Ну? И расчелся?
— Расчелся. Раз я его ночью встретил на улице. Кругом никого не было. Я его остановил и заколол.
— Это ты про Инана?
— Про него. Ты знаешь?
— Тогда по всему городу гадали, кто бы и за что бы его убил.
— Это я.
Второй собеседник попрекнул: