Изменить стиль страницы

На длительных пирах всегда бывает затишье, время, когда гости отваливаются от яств, чтобы не торопясь побеседовать, или выходят, одни стать на молитву, другие — поразмяться. За это время повара допекают или достают из котлов очередное угощенье.

Когда настало такое затишье, Тимур вышел, чтобы неприметно для гостей осведомиться, нет ли безотлагательных дел.

Ему сообщили, что в стороне от пира ждет возвратившийся из Мараги Султан-Хусейн. Тимур понял, что, не осознай внук своих промахов, возвратись он с честью, он явился бы прямо на пир, сел бы в кругу царевичей.

— И купца с собой приволок? — спросил Тимур.

— Он и мальчишку тайком прихватил оттуда.

— Я про купца спрашиваю! — строго напомнил Тимур.

— Привез!

— Проведи купца ко мне. А сам царевич пускай подождет, пока позову.

Купца привели к уединенной небольшой юрте, куда не смел приближаться никто незваный.

Купец, упав на колени, кланялся повелителю, севшему в глубине юрты. Разглядывая исхудалого, не то загорелого, не то обветренного купца, Тимур спросил:

— Торгуешь?

— Как торговать, когда везешь-везешь товар, а тут, не успеешь распродаться, хвать тебя, как разбойника! Да было б кому хватать, а то — и посмотреть не на кого, а уже полководец, людей судит!

— Ты что ж, хочешь мне полководцев ставить, а меня наладишь сапогами торговать?

— Не мое дело! Но и судить надо с толком! Это что ж, — сижу торгую, а тут тебя хвать — и «разбойник»! А мои деды и прадеды еще до Чингизова разоренья торговали, а не разбойничали, всему Самарканду известно. У меня и нынче в Самарканде материн брат известный купец — Садреддин-бай, кто его не знает! Что ж мы за разбойники! Теперь весь мой товар разграбили, когда меня от товаров уволокли; ни выручки при мне не оставили, только что душу не успели выпустить, да и то лишь по великой милости божьей — на волоске удержался. Меня ж обчистили, да я же и разбойник! Повелитель, великий, милостивейший, справедливейший! Накажи злодеев за надруганье над всею торговлей нашего Самарканда! Этак никто и не поедет торговать, когда прямо с базара, от товара, известного человека хвать — и остался купец в простецком халате.

— Долго рассказываешь! — перебил Тимур, быстрым взглядом оценив запылившийся, измятый, но очень дорогой халат купца, и приказал звать Султан-Хусейна.

— Как же это ты своего купца схватил? — спросил Тимур царевича, едва дав ему высказать обязательный ряд приветствий.

— Заподозрили: с головорезами торговлю завел, всем их там обеспечил. Мы от него добивались, по какой дороге к ним добирается, через каких людей с ними дела ведет, где их сыскать. Он — отнекиваться. А мы его покрепче скрутили. Уж я бы дознался, да как, думаю, своего купца, самаркандца, перед всяким сбродом бесчестить. Ну и отпустил, привел сюда, на ваше сужденье. А он с этим, в алом халате который, с ним перешептывался.

— А где он, этот… в алом халате?

Султан-Хусейн опустил глаза. Тимур настаивал:

— Ну?

— Они там все заодно. Спрятали его. Я б от этой Мараги камня на камне не оставил, — разбойничий вертеп!

— Успеется. Там и так мало что осталось. Теперь тут шуметь не время, она у нас за спиной останется, дальше пойдем. А ты лучше вспомни, как он от тебя ушел? Туда тысячу человек послали, за ним приглядывать, через него дорогу выследить к этому самому разбойничьему вертепу. А ты на мальчишку польстился, а разбойника упустил. Ты за мальчишкой туда был послан?

Султан-Хусейн, недовольно покосившись на приумолкшего купца, попытался выиграть время:

— Как же отвечать… При нем?

— Что он услышит, все при нем останется, отвечай.

— Я весь базар перевернул. Халат нашелся, да не на нем!

— Знаю, о деле говори, — как ушел?

— Так вот и ушел.

— Вот, не тех хватали! Толку не было! — неожиданно сказал купец.

Тимур, ничего не ответив на это, велел купцу выйти, а царевичу сказал:

— Возьми его, мирза. Да не упусти. Он тут о моих полководцах судит. Не торговое дело о воинах судить. Отведи его, да кто там еще с ним есть?

— Двое перекупщиков при нем было. Тоже из Самарканда. Я тех пальцем не тронул.

— Они здесь?

— Привел. Нельзя было их там оставить, когда хозяин здесь.

— Побереги их. Держи их всех наготове. Я тебе дам знать.

Тимур ушел к пирующим. Наступил уже поздний вечер. Пир продолжался среди пылающих костров, высоко вскидывающих яркое пламя, отчего тьма вокруг стала непроницаемой. Но из этой тьмы десятки тысяч глаз следили за всеми, кто передвигался и шевелился в свете костров, за искрами, над кострами — за пиром повелителя, гадая, чем кончится этот пир, — по многому опыту воины знали: повелитель тогда лишь пировал и развлекался, когда, что-то обдумав, что-то решив и подготовив, как бы с облегчением предавался недолгим радостям накануне тяжелого труда, перед выполнением задуманного. Он и на пиру не столько занимался шемаханскими гостями, сколько тешил своих соратников.

Для гостей, чтобы уважить их, он велел привезти к этому дню из Тебриза самых лучших азербайджанских певцов-сазандаров.

Трое сазандаров вошли согбенные, с опущенными глазами, с ладонями, прижатыми к сердцам. Синие короткие кафтаны были перехвачены багряными кушаками, поблескивали белизной вороты шелковых рубах. На всех троих были надеты островерхие черные шапки. Скромно поместившись с краю от круга пирующих, один украдчиво проверил настройку своего тара, другой провел смычком по круглой, как кокосовый орех, каманче, третий откашлялся в рукав.

Ширван-шах повернулся к ним, к этим своим соплеменникам, отторгнутым от Ширвана, может быть забывшим в толчее Тебриза заветы предков о единстве своего народа, разобщенного на мелкие ханства, истерзанного нашествиями завоевателей, розданного по чужой воле во власть разноплеменных владык. И одеждой они отличались от дербентцев и шемаханцев, и в лицах их сквозило солнце иранской земли.

Ширван-шах, потупившись, с болью ждал их песню, понимая, что у этих смиренных, задавленных чужим гнетом людей не может быть иных песен, чем песни их хозяев.

Вдруг, будто сверкнув саблей по воздуху, проснулась под смычком струна каманчи и запела. И древний строгий макам, из поколения в поколение переданный лад, зарыдал, как огромная, размером во всю эту ночь, душа азербайджанского народа.

Играли лишь двое — тар и каманча. Певец поддерживал их рокотом бубна, ждал, приглядываясь к Ширван-шаху, и взгляд этого простого певца не раз встречался с напряженным и вопрошающим взглядом Ибрагим-шаха.

Но вот он запел. И едва первые слова достигли шаха, он насторожился, это была песня Насими, которого шах знал, ибо юный Насими был знатен и нередко появлялся во дворце Ширван-шаха. Певец из отчужденного Тебриза с мучительной тоской пел слова шемаханца, словно хотел сказать, что истерзанный Тебриз внимает далекой Шемахе:

Взглянули розы на тебя, и зависть гложет их.
И сахар, устыдясь, узнал про сладость уст твоих…
Ресницы бьют меня в упор под тетивой бровей.
И снова ненасытный взгляд ждет новых жертв моих.

Все слушали эту сильную песню, время от времени кивая головами в лад ей. Один Ширван-шах размышлял:

«Вызов? Он поет слова хуруфита, втайне борющегося с завоевателями. И это поет здесь, на пиршестве завоевателей! Прямо в лицо самому страшному из них!..»

И наконец, подыгрывая сам себе бубном, певец спел последние строки:

Слезами вновь мои глаза сейчас кровоточат,
Готов я кровь тебе отдать из красных жил своих.
Сними с лица чадру, — она затмила нам луну,
Не дай, чтоб Насими сгорел в мучениях глухих…

Допевая, певец взглянул прямо в глаза Ширван-шаха Ибрагима.

Ширван-шах понял: «Это вопрос! Он просит, чтобы я открыл им свое лицо. Ну что ж…»