Изменить стиль страницы

Чернопятов и Генрих вернулись в котельную.

Генрих уселся на кровать, расстегнул ворот мундира, врезавшийся в его мощную шею, и энергично покрутил головой. Потом он с силой рванул борт мундира. Одна пуговица отлетела и завертелась на каменном полу.

Чернопятов легонько придавил ее ногой и посмотрел на Генриха:

— Ты что?

Генрих не ответил. Он тупо смотрел на носки своих огромных, грубых ботинок, и его толстые губы беззвучно шевелились.

— Опять хандра? — уже догадываясь в чем дело, спросил Чернопятов.

— Не могу я больше, Григорий, — с тоской проговорил Генрих. — Понимаешь, не могу! Сил нет. Боюсь, что ни сердце, ни мозг не выдержат, — и он снова начал беспокойно теребить борт мундира. — Осточертела мне эта шкура.

— Успокойся, Генрих, не распускайся, — задушевно сказал Чернопятов.

— Хорошо тебе говорить, — покачал головой Генрих. — А побыл бы ты на моем месте…

— Каждый нужен на своем месте, — возразил Чернопятов. — Никто другой на твоем месте не смог бы сделать для нашего дела столько, сколько сделал ты.

— Сегодня перед рассветом, — продолжал Генрих, — во дворе тюрьмы опять расстреляли шестерых. И я стоял тут же, смотрел. Должен был стоять… Все шестеро из моего коридора. Одному лет под семьдесят. За что их расстреляли? Это — самое страшное. Троих докалывали штыками. У меня перед глазами туман стоял. Готов был броситься на палачей, на этих тупых идиотов, душить, топтать их, — он с силой сжал здоровенные кулаки и скрипнул зубами. — Они сами звери и из меня сделают зверя. А та женщина, что я тебе говорил, мать двух партизан, — повесилась. Вчера повесилась… А ты говоришь, успокойся…

Чернопятов вздохнул. Он понимал Генриха, но не в силах был помочь ему.

— Что же делать, дружище? — тепло сказал он. — Надо терпеть.

— Терпеть… — повторил Генрих и горько усмехнулся. — Терпение, конечно, тренирует характер, но если слишком долго терпеть, человек может стать тряпкой. Я видел сам в концлагере…

Чернопятов промолчал. В душе он был согласен с Генрихом.

— А ты знаешь, как тяжко жить, — продолжал тот, — когда честные люди считают тебя подлецом. Ну как могут думать обо мне заключенные? Зверь! Скотина! Чудовище! Не иначе… А ко всему этому отец с матерью наделили меня такой внешностью, что на кого ни взгляну, — трясется. И иной раз хочется крикнуть во всю глотку: «Я же не тот, за кого вы меня принимаете!» А приходится молчать. Ты советуешь терпеть. Но это же пытка! Вот хотя бы эта Валя Готовцева, или как ее в самом деле? Одним видом своим я внушаю ей ужас, отвращение. Она убеждена, что я изверг, палач. Да и почему она должна думать другое? Почему? А я как увижу ее, так готов разреветься. Я ее при первой встрече толкнул. И не рассчитал. Упала она. А не толкни я, ее бы конвоир автоматом ударил. И еще как бы ударил! Или с водой… Я окатил ее из пожарного рукава. А разве она догадается, почему? Ей же запретили давать воду, выводить к рукомойнику, кормят пересоленной едой, а тут она наглоталась воды на добрые сутки. А вчера по физиономии ей залепил. Да, залепил! А что было делать? Гестаповцы пришли с обходом. Рыщут по камерам. А меня будто кто толкнул: впустил их в четырнадцатую, а сам к ней, в тринадцатую. Захожу — спит. Слышу, бормочет во сне, твою фамилию называет. У меня сердце зашлось. Не знаю, что делать… Поднял руку и хлопнул ее. Она как вскочит, как крикнет — и они тут как тут. Сразу трое. Вот, брат, какие дела! Зато сегодня я ее угостил, — и Генрих неожиданно весело ухмыльнулся. — Оставил не привернутым пожарный кран, вода сочится… Когда привели ее с допроса, я завел болтовню с конвоирами. А она присосалась к крану, пьет. Я смотрю одним глазком, но молчу…

Чернопятов подошел к Генриху, пожал его руку выше локтя.

— Ах, Григорий, Григорий, — продолжал тот. — Поверишь, как бы хотелось мне зайти в камеру, сесть с ней рядом, обнять, сказать что-нибудь ласковое. Ведь у меня такая же дочка… Клара… Хорошая дочка. Посидел бы с ней рядом, рассказал бы ей, кто я, что за человек. Подбодрил бы. Сказал бы, что мы думаем о ней день и ночь. Показал бы ей вот эти мои руки. Эх!…

Генрих замолчал, а потом уже другим, деловым тоном сообщил:

— Фамилия моего сменщика — Вольф. Отто Вольф. Запомни. Хороший человек. Живет в крайнем доме у кладбища, на квартире у сапожника. Если его не забреют на фронт, организуйте встречу с ним, обязательно.

— Хорошо, — заметил Чернопятов. — Что ты еще можешь мне сказать?

— Еще вот что. Маршрут узнал: в какой машине повезут, скажет мне сменщик. Охраняют машину два автоматчика. Но не это главное. Главное — устроить все сегодня в ночь.

— Сегодня? — переспросил Чернопятов и задумался. — Почему?

— Я свободен. Если будет нужна моя помощь…

— Понятно… понятно… — произнес Чернопятов, поглаживая небритую щеку и прикидывая что-то в уме. — Что ж… попытаемся сегодня.

Генрих встал. Застегнул воротник мундира.

— Договорились.

— Где будешь вечером? — поинтересовался Чернопятов.

— Степан знает, — ответил Генрих. — Я пошел… А зажигалка пусть полежит, — и что-то вроде улыбки пробежало по его мрачному лицу.

Генрих Гроссе шагал домой.

Немец по рождению, антифашист по убеждениям, отличный механик по профессии, он своей жизнью как бы отразил судьбу большой, лучшей части немецкого народа в труднейшую эпоху его существования.

Генрих родился в большой семье потомственного металлиста заводов Круппа. Среди его заводских товарищей в Эссене, где он начал работать учеником, были люди разных взглядов, разных политических направлений. Были аккуратные и благонравные правые социал-демократы, противники последовательной революционной борьбы с капитализмом; были сторонники пламенного Карла Либкнехта, революционеры, верящие в силу рабочего класса и его победу; были постные христианские социалисты, пытавшиеся примирить непримиримое… В бурных спорах, в боевых выступлениях в дни забастовок ковалось сознание честного немецкого юноши Генриха Гроссе.

В 1914 году, когда германский милитаризм развязал Первую мировую войну, Генрих оказался на русском фронте. Лжепатриотический, шовинистический угар и ему вскружил голову: видимо, его рабочая закалка была недостаточной. Он думал, что идет защищать родину. Но заблуждение длилось недолго, ужасы войны заставили его задуматься над ее бессмысленностью. Слова многих товарищей по заводу и пламенные призывы Либкнехта предстали перед ним в новом свете.

Он хорошо помнит волнующие, радостные дни братания с русскими революционными солдатами в 1917 году. Здесь, в окопах, он понял, что у немецкого рабочего и солдата одна судьба, одни интересы и желания с русскими рабочими и солдатами. И когда кайзеровская армия в 1918 году бросилась на молодую Советскую республику, он перешел на сторону Красной армии. Всю Гражданскую войну Генрих провел на фронтах, бился против белогвардейцев и интервентов и в начале двадцатых годов вернулся на родину. Тяжело было дома: инфляция, безработица, нужда… Побитые кайзеровские генералы и офицеры при поддержке королей пушек снова подняли головы. Как грибы, стали плодиться различные фашистские организации. Единственной силой, которая противостояла фашизму и разоблачала его, была Коммунистическая партия Германии.

Генрих Гроссе по мере усиления разгула нацистов, разгрома рабочих организаций, еврейских погромов становился все более убежденным антифашистом. Он неоднократно с оружием в руках участвовал в боевой защите рабочих собраний от банд гитлеровских штурмовиков и эсэсовцев.

Когда Гитлер захватил власть и Германия превратилась в нацистскую тюрьму, Генрих Гроссе, работавший на заводе, вошел в связь с товарищами и стал участником подпольной коммунистической группы. В 1941 году его мобилизовали и отправили на восточный фронт.

Но даже не начав воевать, он был тяжело ранен. Еще до первого боя его часть подверглась воздушному налету русских. Генрих очнулся в госпитале. Его четыре месяца латали и чинили, а затем, как непригодного для фронта, прикомандировали к концентрационному лагерю под Гореловом. Он стал очевидцем зверств, творимых фашистами на оккупированной территории. Он твердо решил помогать русским в их борьбе против гитлеризма. В памяти Генриха живо вставали слова вождя Германской компартии Эрнста Тельмана: «Гитлер — это война! Поэтому — долой Гитлера, долой фашизм во имя блага своей Родины и всего человечества!»