Изменить стиль страницы

Вот теперь все…

Белолюбский умолк.

Шелестов попросил лейтенанта подать ему полевую сумку. Получив ее, он извлек планшетку с картой и углубился в ее рассматривание.

Белолюбский спросил себя мысленно, правильно ли он поступил, изложив обстоятельства дела именно в таком виде, и решительно ответил: "Да, правильно. Да, да, да… Влип я – хорошо, но пусть и он сломает себе шею. Уж теперь-то майор не даст ему возможности выбраться на ту сторону. Ни за что не даст. В этом я уверен. И пусть Шараборин, попав, как и я, в лапы майора, говорит, что хочет, из этого ничего не выйдет. Пусть он выкручивается, пусть доказывает, что он не верблюд и не тот, кем я его представил. Едва ли ему поверят. А мне поверят. Да. Возможно, уже поверили. Я первый, сам пошел на откровенность и рассказал все. И это мне зачтется. И на следствии, и на суде я буду твердить то же самое. Я-то ведь за свою жизнь еще ни разу не попадался и не сидел, а Шараборин ой-ой! Ну… а если, бог даст, нам доведется попасть в одну камеру или отбывать срок в одном месте, я ему зубами перегрызу горло. Сам подохну, но перегрызу. Он еще узнает меня. Но чего тянет майор? Что он сроду не видел карты? Или никак не найдет это злосчастное Кривое озеро? В чем дело? Остались считанные часы! Надо немедленно запрягать оленей, садиться на нарты и, невзирая на вьюгу, мчаться, сломя голову, к озеру. Ведь Шараборин и в самом деле может улететь. Чего же ждет майор? Почему он не торопится? Надо быстро, очень быстро ехать, чтобы покрыть расстояние в пятьдесят километров и подоспеть вовремя. Хотя… если у майора сильные олени, он уверен в них и знает хорошо дорогу, то пятьдесят километров – пустяки. Ну, максимум три часа. Так чего же порю горячку? Старый дурак. Нервы. Нервы расшатались".

Белолюбский окинул вороватым взглядом лейтенанта Петренко, майора, по-прежнему разглядывающего карту, и опять продолжал свои рассуждения:

"Да, да. Можно еще кое-что продумать и, главное, не торопиться и держать себя в руках. Возможно, еще не все пропало. Если майор прихватит меня с собой до озера, а иного выхода у него, по-моему, нет, то я попытаюсь упросить его снять наручники. Попытаюсь. Что я теряю? Ровным счетом ничего. И не сейчас. Нет, нет… Не сразу, а уже в дороге. Скажу, что отмерзают руки. Начну охать, стонать. Что-нибудь придумаю. А без наручников в такой кромешной темноте стоит только метнуться в сторону, сделать пять-шесть шагов, и тебя никакой дьявол не сыщет. А стрелять в меня они не будут. Это точно. Я им нужен живой. В этом я уже убедился. Ну, а на худой конец, можно рискнуть дать тягу и с наручниками. Не так уж они и прочны. Добраться бы только до первого камня, а там они вмиг разлетятся. И пусть тогда рыжая собака разделывается за все своей собственной шкурой. Пусть. Вот только силы надо беречь. Силами подзапастись надо". И вдруг неожиданно даже для самого себя Белолюбский выпалил:

– Есть я хочу, гражданин начальник. Покормили бы.

Шелестов оторвался от карты, сложил планшетку и сказал:

– Что же вы ломались, когда вам предлагали?

– Так, по глупости… Погорячился…

Шелестов усмехнулся.

– Дайте ему что-нибудь, – сказал он Петренко, взяв от печи остро отточенный топор с изогнутым топорищем и положив под себя. – И снимите с него наручники. Пусть сам поест.

Белолюбский не верил своим ушам.

Лейтенант подал ему отваренное мясо, начатую банку рыбных консервов, кусок пшеничного калача и освободил одну руку от браслета наручника.

"Наручники! – криво усмехнулся про себя Белолюбский и размял освобожденные руки. – Жалкий металл! А какая в них сила! Вот я свободен, а через несколько минут опять раб".

Голодая более суток, Белолюбский ел быстро, жадно и даже попросил дать еще хлеба. Майор разрешил, и лейтенант дал целый калач. Тот и его уничтожил.

Во время еды Белолюбскому пришла отчаянная мысль: попытать счастья, свалить ногой печь и попробовать выскочить из палатки. Но эту мысль он сразу же отбросил, как негодную. Лейтенант, с кулаками которого он так близко познакомился, пристально следил за ним, да и загораживал выход. И пес, о котором диверсант забыл думать, лежал и смотрел на него.

"Нет, не сейчас. Теперь ломаться не буду и попрошу еще раз поесть в дороге", – решил Белолюбский.

Когда с едой было покончено, лейтенант, не ожидая команды майора, подошел к Белолюбскому и накинул на руки второй браслет.

"Вот и все", – отметил про себя Белолюбский, услышав звук защелкнувшегося автоматического замка.

Майор продолжал молчать и курил одну папиросу за другой. Вот он достал новую коробку "Казбека".

Надо было обладать большой выдержкой и крепкими нервами, чтобы не выдать своего волнения. А разве можно не волноваться, когда более или менее стала ясна картина преступления? Нет, невозможно.

Шелестов хорошо знал врагов и их психологию, чтобы принять за чистую монету признания Белолюбского. Практика говорит, что преступник всегда старается свалить вину на сообщника и максимально уменьшить свою собственную вину. В данном случае это было тем более вероятно, что Белолюбский считает Шараборина вне досягаемости властей и, следовательно, не боится его разоблачения. Что же касается самолета, то это могло быть правдой. Ведь неизвестно, какое чувство у преступника было сильней: стремление к тому, чтобы избежать очной ставки и разоблачения или, наоборот, желание, чтобы сообщник разделил его собственную судьбу.

Возможно, что Белолюбский и тут врал. А что, если нет? Сознание того, что Шараборин может избегнуть рук правосудия и нанести урон родине, передав иностранной разведке план большой государственной важности, страшно волновало майора. Он лишь не показывал этого. Конечно, если бы не пурга, и перед ним, как до этого, лежал след, он бы не пощадил ни себя, ни друзей, чтобы проверить показания Белолюбского и нагнать Шараборина. А сейчас, в такую темень и буран об этом нечего было и думать.

– Который час? – спросил Шелестов рассеянно, совершенно забыв, что на руке у него собственные часы.

– Половина девятого, – в один голос, точно по команде, ответили Петренко и Эверстова.

Шелестов с отчаянием думал:

"Уходит время, и ничем его нельзя ни восполнить, ни остановить. Как жаль, что для суток отведено всего лишь двадцать четыре часа. И как жаль, что глаза наши не могут достигать расстояний, которые способны пробегать мысли".

И мысли майора сейчас были далеко-далеко, на пути к Кривому озеру, к которому стремился Шараборин.

"Значит прав был в своих догадках Василий Назарович, – думал майор. Чуяло его сердце, что он имеет дело с "Красноголовым". Где же он сейчас, этот "Красноголовый"? Сидит где-нибудь в яме и ждет, пока пройдет непогода? Или пробирается через таежные дебри к озеру, невзирая ни на что? А может быть он уже добрался до озера? Что такое пятьдесят километров? Ерунда. А у него четыре оленя. Хм… И еще вопрос: смогу ли я добраться до Кривого озера, где никогда не был? Едва ли. Возможно и доберусь, но буду плутать. И опять нужно время".

Шелестов поднялся с места, осторожно ступил на больную ногу, шагнул, отвязал натянутый ветром шнур, отбросил полог палатки и, пригнувшись, вышел наружу. Порывистый ветер сильно ударил, прихватив дыхание, колкий снег сек лицо.

– Това… – хотел Шелестов позвать лейтенанта Петренко, чтобы обменяться с ним мнением с глазу на глаз, но сразу захлебнулся. Ветер погасил его крик на полуслове, и Петренко ничего не услышал. Да и невозможно было что-нибудь услышать среди шума бури! Вокруг все кипело, бурлило, и в белесой замети нельзя было увидеть даже пальцев собственной вытянутой руки.

Шелестов, чтобы устоять на ногах, наклонил корпус вперед, будто готовясь ударить кого-то головой, и то еле-еле удержался.

"Сидеть здесь нам крепко, – подумал он. – Будь она проклята, эта пурга. И нужно же было ей свалиться на наши головы именно сегодня! Уйдет "Красноголовый". Определенно уйдет. А чего доброго, переберется на ту сторону. И что предпринять, ей-богу, не знаю. Что только делается! Ничего не видно. Жуть какая-то", – но тут ему мгновенно пришла новая мысль.