Изменить стиль страницы

Стоики, по-видимому, смотрели на человеческую жизнь как на весьма трудную игру, исполненную множества случайностей. Они мало обращали внимания на то, чем рискуешь в ней; все внимание их было поглощено тем, чтобы играть хорошо и искусно, а на проигрыш они смотрели скорее как на веселящую случайность, чем как на серьезное и печальное событие. Человек, не сделавший ни одного ошибочного хода и которому нечего стыдиться, может ощущать полное наслаждение от игры. Напротив, если плохому игроку и удастся выиграть, несмотря на свою неловкость, то выигрыш не может доставить ему большого удовольствия: он должен быть подавлен воспоминанием о сделанных промахах; во время самой игры он не испытывает настоящего удовольствия, какое может быть доставлено ею; незнание правил должно вызывать в нем при каждом ходе тягостное чувство сомнения, неизвестности и страха; и, наконец, по окончании игры неприятное сознание собственной неловкости должно еще более усилить все перечисленные неудовольствия. Жизнь человека и все сопровождающие ее выгоды должно, по мнению стоиков, принимать за двухгрошовую ставку, за ничтожную вещь, не заслуживающую и малейшего внимания. Мы должны беспокоиться не о ставке, а о самом способе ведения игры. Если все счастье свое мы будем видеть в том, чтобы выиграть, то мы поместим его вне нашей власти и вне того, что может быть направляемо нами. Поэтому мы подвергаем себя опасениям, постоянным неудовольствиям, даже страданиям и беспрестанным мукам. Но если мы будем видеть свое счастье в умении играть, и играть честно, благоразумно и искусно, – словом, если мы будем обращать исключительное внимание на приличие нашего поведения, то воплотим свое счастье в том, что может быть отдано в наше распоряжение природой, воспитанием и нашими привычками. Счастье наше не подлежит сомнению, оно находится вне ударов судьбы. Последствия наших поступков, находясь вне нашей власти, находятся и вне наших интересов. Они не могут вызвать относительно самих себя ни страха, ни беспокойства; мы не смеем даже считать себя обманутыми, если событие не оправдает наших ожиданий.

По мнению тех же философов, сама жизнь, как и сопровождающие ее страдания или удовольствия, в зависимости от различных обстоятельств должна быть принимаема или отвергаема нами. Если при сложившемся положении жизнь заключает в себе более добра, чем зла, если в ней более обстоятельств, заслуживающих быть принятыми, чем обстоятельств, заслуживающих быть отвергнутыми нами, то мы должны отдать предпочтение жизни – этого требует приличие нашего поведения; напротив, если в сложившемся положении более зла без надежды на счастливый поворот, чем добра, если в нем более неприятных обстоятельств, которых следует избегать, чем обстоятельств благоприятных и желательных, то мудрый человек должен покончить с жизнью: он не только имеет право на это, но приличие его поведения, высший закон, предписываемый ему самим Богом, требует, чтобы он освободился от нее. Мне не дозволено жить в Никополе, говорит Эпиктет91, – и я не живу в нем. Мне не приказано жить в Афинах, – и меня там нет. Мне запрещено жить и в Риме, – и я не живу в нем. Мне приказано жить на диком маленьком острове Гиарос – и я живу и остаюсь на нем. Но в моем доме на острове Гиарос дымит: если дым можно перенести, то я останусь, но если он будет невыносимым, то я изберу жилище, из которого ни один тиран не в силах меня выгнать. Я никогда не забываю, что дверь в него открыта, что я могу выйти, когда мне вздумается, и войти в гостеприимное убежище, вечно открытое для всех людей, ибо за пределом моей нижней одежды, за пределом моего тела нет живого существа, которое имело бы власть надо мной. Если ваше положение тягостно, если в вашем доме дымно, говорят стоики, то следует оставить его во что бы то ни стало. Но оставляйте жизнь без отвращения, без жалобы, без ропота. Выходите из нее спокойно, с удовольствием, с благодарением богам, предоставившим вам смерть как тихую и безопасную пристань, всегда готовую спасти вас от бурь человеческой жизни. Воздайте им благодарность за бесконечную благость, приуготовившую вам великое и неприкосновенное убежище, вечно готовое, вечно доступное, вечно огражденное от человеческих страстей и несправедливости и настолько обширное, что оно может поместить как желающих, так и не желающих войти в него; убежище, отнимающее у человека право жаловаться на бедствия жизни и даже воображать, что в ней могут существовать действительные страдания, кроме тех, которые испытываются им по собственной слабости и глупости.

В небольшом числе отрывков, оставшихся нам от произведений философов-стоиков, где они говорят о потере жизни с таким безразличием, с такой беззаботностью, что, рассматривая эти отрывки отдельно, можно подумать, будто они, как только им вздумается, находили приличным умерщвлять себя при малейшем страдании или несчастье. «Когда вы ужинаете с тем-то, – говорит Эпиктет, – то вы жалуетесь на его бесконечные рассказы о мизийских войнах, в которых он принимал участие. Рассказав вам, любезный друг, как я овладел высотами, господствующими над местностью, говорит болтун, я расскажу вам теперь, как меня атаковали в другом месте. Но если вы не хотите, чтобы он мучил вас бесконечными рассказами, то не принимайте его приглашения на ужин, ибо если вы приняли его, то не имеете права жаловаться на то, что он вам наскучил. То же самое следует сказать и о том, что вы называете муками человеческой жизни: вы ни в коем случае не должны жаловаться на то, освободиться от чего в вашей власти»92. Вопрос о добровольном избрании жизни или смерти тем не менее вызывал самые серьезные и самые важные споры среди стоиков, несмотря на кажущееся легкомыслие, с которым они относились к нему. Они полагали, что человек только тогда имеет право отказаться от жизни, когда для него будет ясно, что такого поступка требует от него высшая власть, одарившая нас жизнью. Но они думали также, что мы можем оставить ее ранее обычного и неизбежного срока, установленного для нее природой, что таков даже закон, вытекающий из принципа, руководящего нашим поведением, когда мы находим больше побуждений прекратить, чем продолжить наши дни; что, умерщвляя себя, мы повинуемся в таком случае священному и благому повелению божественного существа.

Из того, что сказано мною об учении стоиков, видно, что, по их мнению, мудрому человеку может иногда показаться, что он должен лишить себя жизни, хотя он и был счастлив. И наоборот, слабый человек может вообразить, что должен сохранять свою жизнь, хотя несчастье его не подлежало сомнению. Если мудрый человек очутится в положении, при котором большее число обстоятельств скорее должно быть отвергнуто, чем принято, то и само это положение должно быть отвергнуто, а правила, предписанные ему богами для направления своего поведения, требуют, чтобы он оставил жизнь, как только ему представится подходящий для этого случай. Однако же он был счастлив, пока считал необходимым сохранять свою жизнь. Он видел свое счастье не в приобретении предметов, которые считал достойными предпочтения, и не в отказе от тех, которые, по его мнению, должны быть отвергнуты, но в обоснованном выборе их или отказе от них. Счастье его состояло не в поступках, сопровождавшихся успехом, а в самой уместности поступков. Напротив, если в положении слабого человека большее число обстоятельств скорее должно быть принято, чем отвергнуто, то и само положение должно быть одобрено им, и долг повелевает ему жить. А между тем он был несчастен из-за неумения пользоваться обстоятельствами, ибо, хотя ему и давали хорошие карты, он не умел извлекать пользу из этого, и потому игра не могла доставить ему никакого удовольствия, в какую бы сторону ни повернула она93.

Одобрение добровольной смерти, на которой стоики, быть может, настаивали более, чем прочие группы античных философов, было тем не менее свойственно всем им, даже кротким и беззаботным эпикурейцам. В эпоху, когда процветали основатели главных школ (sects) античной философии, во времена Пелопонесской войны и несколько лет спустя после ее окончания все республики Греции раздирались внутренней междоусобицей и беспощадными внешними войнами, в которых каждый старался не только одолеть своих врагов, но и окончательно истребить их, или, что было не менее жестоко, привести их в самое унизительное состояние, в состояние рабства, чтобы можно было продать женщин и детей, как продают стадо на рынке тому, кто больше даст за них. Вследствие небольших размеров этих республик каждому человеку предстояла возможность испытать те несчастья, которым он подвергал или которые он готовил своим соседям. Среди всеобщего беспорядка не только полнейшая невинность, но и блистательные общественные заслуги не давали человеку уверенности, что он огражден от самых жестоких и унизительных наказаний. Если он сам становился военнопленным или если город, гражданином которого он был, попадал в руки неприятелей, то он подвергался самым жестоким оскорблениям и обидам.

вернуться

91

Там же. Кн. I. XXV. 18–21.

вернуться

92

Там же. 15–17.

вернуться

93

См.: Cicero. De Finibus, lib. 3. С. 18. Издание Оливета.

[Цицерон. О пределах [добра и зла]. Кн. III. XVIII.]