Потом начинались туманные утра, запевали молодые петушки смешными скрипучими голосами, тумана с каждым разом становилось все больше, и наступало утро, когда от влаги рябило в воздухе и толклась у лица, как мошкара, водяная пыль. Андрей надевал сапоги и шел, сшибая воду с травы, в поле, которое обрывалось в никуда за двумя-тремя призрачными скирдами, и где-то сбоку на невидимой опушке перекликались дорожными голосами дрозды, облепив рябину – любимое бабушкино дерево.

Потом они уехали в Москву в школу, куда он ходил, отвечая невпопад на вопросы, потому что в ушах продолжали кричать петушки и перекликаться дрозды, а ночью он шел через туман по бесконечному полю и просыпался под утро в слезах и с криком: "Бабушка! Хочу в деревню!"

Вспоминая все это, он, лежащий на железной кровати посреди Сибири взрослый широкоплечий мужчина, снова почувствовал себя мальчиком на кинешемском вокзале с рюкзачком, оттягивающим плечи, но теперь лежали у него за спиной не гостинцы для тети Шуры, а нечто совсем другое, огромное, свернутое в туманный клубок, в котором было и поле со скирдами, и бахтинская бочка со скрипучим эхом, и конь с пустым седлом, и заколотая девка, и все деревни, в которых он бывал, и судьбы людей, давно умерших, и многое другое, клубящееся, бесконечное, неподъемное, которое он несет по жизни дальше, и все поют в ушах молодые петушки, врезаются лямки в плечи, и бабушкин голос повторяет рядом: "Терпи, Андрюшка!" И понял он, – единственное, что может он сделать со своей, полной неразрешимых проблем жизнью – это на мгновение остановиться, вдохнуть сентябрьского воздуха и растянуть свою душу на все четыре стороны – от Калуги до Костромы, от Козельска до Кинешмы, от Серпуховки до Тынепа.

6.

Эту весну Андрей провел в попытках приостановить не на шутку разогнавшуюся жизнь. Он был в Москве, много писал, ездил в Калугу, Кострому и Петербург. Там бродил он по набережным мимо плавучих доков, барж, буксиров, трясся в электричках в пригороды, горчило балтийское пиво на губах, мягко шуршали тряпичные тапочки по дворцовым паркетам, блестели изразцы на печах, и, как ни старался Андрей успокоиться, сосредоточиться, ничего не выходило, будто вся эта красота, давно и ярко в нем живущая по впечатлениям детства, теперь уже не могла пробиться к нему сквозь ветер, поднятой его, летящей на всех парах, жизнью.

За полгода он истосковался по Енисею, по Витьке, по собакам, и, собираясь, он с волнением думал о дороге и о встрече. Перед отъездом он заболел, простудившись еще в Павловском парке на сыром ветру, у него начался сильный жар, но надо было ехать – шел сентябрь. Денег было в обрез и хватило только на билет поездом до Красноярска. Надо было где-то занимать, но выручила счастливая случайность – позвонила знакомая, муж которой руководил экспедицией, стоявшей недалеко от Бахты, и попросила передать ему толстую пачку денег им на обратную дорогу. Андрей рассказал ей о своем положении и она ответила: "Какой разговор: возьмешь, сколько надо, а в Бахте вернешь им. Ты и так нас выручаешь – переводом процент сумасшедший."

Это был хороший иркутский поезд с мягкими диванами и чистыми уборными, в который Андрей вполз еще пьяный от температуры, еле дотащив кучу громоздких и неудобных вещей, в том числе, бурановскую гусеницу и лист плексиглаза на ветровое стекло. Соседями по купе оказались парень из Иркутска и две респектабельные пожилые москвички, с которыми в начале возникла небольшая стычка из-за андреева ящика, занимавшего слишком много места. Но как только поезд тронулся, они разговорились, познакомились, прекрасно доехали до Красноярка, и выздоровевший Андрей со стыдом вспоминал свои опасения насчет денег, которые без конца проверял. Пачка состояла из мелких купюр и была настолько большой, что хранить на себе ее было нельзя – Андрей убрал ее на дно рюкзака.

Три дня оказалиь не такими томительными, как думал Андрей, всю жизнь пролетавший это расстояние на самолетах, кроме одного раза, когда еще школьником ездил в Туву в экспедицию. Теперь ему даже было интересно повторить эту дорогу.

...Поезд пересекал Урал и его, мальчишку, прилипшего к открытому окну, невероятно взволновал вид тайги, диковатая остроконечность елей и пихт, запах дыма и опилок, и он еще тогда понял, что не успокоится, пока не будет видеть все это каждый день.

Теперь, спустя столько лет, покачиваясь на той же верхней полке, он с нетерпеньем ждал знакомых мест, боясь, что вдруг они покажутся плоскими и невыразительными, и когда вырос откуда-то сбоку невысокий синий хребтик и, приблизившись вплотную к поезду, побежал рядом, пестря желтеющими березами, Андрей с щемящим душу облегчением понял, что напрасно боялся.

Ему повезло – теплоход отходил на следующий день утром. Были места только первого класса или палубные. Андрей взял билет, и его с вечера поселили в пустой двухместной каюте, где он с легко заснул, опустив толстые деревянные жалюзи. С освещенного причала всю ночь грузили на палубу мешки и ящики с овощами.

Оставалось всего двое суток до Бахты, никуда не надо было больше пересаживаться, кроме витькиной лодки, – от этой мысли он и проснулся, с досадой видя, что еще слишком рано и что теплоход вместо того, чтобы нестись в шелесте воды еще по-коровьи трется о причал и, чувствуя, что уже не заснет, и что эти два дня, несмотря на близость цели, будут самыми мучительными и непреодолимыми за всю дорогу. Он лежал и представлял себе, как они сбавляют ход у Бахты, как шарит по спящей деревне прожектор, как блестят на черной воде палубные огни, как выныривает из тьмы на лодке Витька, стоя за штурвалом с веревкой наготове, представлял, как запрыгает на цепи его любимый кобель, как они до утра просидят с Витькой, как он, чуток поспав, встанет, затопит печку, попьет чаю, сходит к кому-нибудь из мужиков, вернется домой, унесет мотор под угор, попробует его завести, снова подымется и, подходя к дому, оглядит сложенный лес... В этом году стройку он не начнет, а весной уже станет готовиться. Надо будет сделать под обе руки топоры с отводом... Андрей хотел стены не белить и ничем не обивать, а выстрогать и так оставить. Работа эта, называемая околоткой, когда бревна тешутся уже "в стене", трудоемкая, но не шли из головы смуглые, мягко закругленные углы, которые так нравились ему в избах костромских мужиков.

Вспомнилось, как решил он к Новому году побелить в избе. Стены были серыми, закопчеными, углы с паутиной. Приходила к нему остячка Надя, обелившая пол-Бахты. Он грел воду в баке, таскал известку, снимал полки, а Надя два дня белила, и к ней прибегали ее дочки, которых он кормил картошкой с налимом. Андрей сидел с папироской у печки, рядом копошились дети, Надя, белая от известки, на столе стояла с кистью, и как раз в этот момент прилетел вертолет, и в избу зашел пилот спросить рыбы. Андрей сказал, что на продажу у него нет, тот просил поискать, допытывался, у кого в деревне есть, и если Андрей не знает, пусть спросит у "жинки", кивнув на бойко управляющуюся с кистью Надю. Пилот ушел, вертолет улетел, прогрохотав над крышей, Андрей докурил папиросу, а Надя с дочками ушла домой.

Каюта задрожала. Андрей встал, стараясь делать все как можно медленнее, умылся, почистил зубы, оделся, вышел на палубу и прошел на корму. Теплоход уже несся вниз, увлекаемый течением, косо валясь, плясал на сизой воде ярко-красный бакен, и быстро удалялся на фоне синих гор длинный мост с едущими автомобилями.

Андрей, не торопясь, спустился позавтракать, вернулся в каюту, потом слонялся по палубе на холодном ветру. Но время, будто глядя на него, тоже решило не торопиться; он вернулся в каюту, куда так никого и не подселили, пытался читать, то и дело глядя на часы, дотянул до обеда и спустился в ресторан, где спросил тарелку щей и водки. Народу почти никого не было. Погодя вошел какой-то, видимо, не просыхающий мужичок, севший напротив за соседний столик и тут же запросто заговорившмй с официанткой, называя ее по имени. При всем забулдыжном виде, было что-то красивое в его седеющих космах, в длинных свешивающихся усах, в голубых глазах и темных бровях. Андрею принесли водки, он поднял рюмку и, встретившись с соседом взглядом, чуть приподнял ее, качнув, как бы говоря: "Ну, братец, с Богом", на что тот охотно и понимающе ответил кивком. Ему уже несли графин.