соседнего дома в узкой клетке-ловушке, прикрепленной к шесту. Попугай занимался

похабнейшим делом: орал во весь голос, призывая самок разделить с ним корм и жилье. Он был

импозантным самцом: около метра длиной, ярко-зеленый, с красным клювом и черным ободком

вокруг шеи. Естественно, самки со всей округи слетались на его зов. Когда они садились на

жердочку рядом, ловушка захлопывалась и попугаихи навек лишались свободы. Вскоре они в виде

товара поступали на невольничий рынок.

Если судить по-нашему, это была чистая уголовщина (ст. 126 УК РСФСР). Но там, где происходили

события, всё воспринималось иначе: Исфаган являлся участником доходного коммерческого

предприятия, а следовательно, считался достойной персоной в своей социальной среде.

Однажды ночью над городом разразилась сильная буря, клетку сорвало с шеста и сбросило в

консульский сад. Наутро дежурные коменданты, совершая обход, нашли ее застрявшей в кустах и

притащили ко мне в кабинет. Исфаган имел потрепанный вид, был сильно растерян, но тем не

менее выглядел впечатляюще.

Ребята, — сказал я своим подчиненным, любуясь этим красавцем, — а не кажется вам, что попугай

просит у нас политическое убежище?!

А как же иначе! — перехватив мой взгляд, ответили хором они.

Так и решили. И когда через пару часов соседи пришли выяснить судьбу своего имущества, наш

завхоз вернул им погнутую клетку и объяснил на пальцах, что попугая сторожевые собаки «ам-

ам».

В тот же день Исфагану было предоставлено новое жилье улучшенной планировки. Чтобы на деле

продемонстрировать преимущества нашего образа жизни, я велел принести со склада

десятимиллиметровый стальной пруток и с помощью сварочного аппарата собственноручно

изготовил огромную клетку, в которую свободно поместилась бы пара горных орлов. Ко мне в

квартиру на третий этаж через балкон ее поднимали на толстых канатах восемь здоровых мужчин.

Исфаган, однако, проявил недовольство. Он потребовал к себе в клетку самок! Утрата роли

злодея-любовника, вершителя попугаичьих судеб, лишала его покоя. Он отказывался добровольно

вылезать наружу и постоянно орал. Нужно было помочь ему адаптироваться к новым условиям, для этого следовало наладить контакт. Говорить Исфаган не умел, хотя у меня по этому поводу

периодически возникали сомнения, но персидскую речь понимал хорошо.

— Биа! Биа бирун! — предлагал я ему выйти наружу и, когда он не реагировал на первый, второй

и третий призывы, суровым голосом добавлял: — Биа, педар сухте!

При последних словах попугай разворачивался ко мне одним глазом и внимательно им на меня

смотрел. Убедившись, что угроза исходит именно с моей стороны, обижался и, показывая всем

своим видом, что подчиняется исключительно грубой превосходящей силе, начинал выполнять

команду. Но делал это не спеша, стараясь сохранить достоинство. Хватаясь за прутья лапками и

клювом, он вылезал из дверцы, карабкался вверх и усаживался на краешек клетки.

Парваз кон! — обращался я к птице, придавая голосу мягкий тембр, и, когда вновь встречал

троекратный отказ, жестко командовал:

Парваз кон, педар сухте!

Тогда Исфаган с нежеланием взмахивал крыльями и летел в другой конец комнаты на спинку

дивана. Присев на нее, он обязательно выпускал струйку помета, что значило: «Тебе за мое

унижение!», при этом смотрел на меня хитрым настороженным взглядом, в котором читалось

осознание факта совершенного свинства и готовность тут же удрать в случае атаки противника.

Надо признать, что для этого у него были все основания, поскольку в момент дрессировки я

держал в руках пиалу с кусочками сладкой дыни и, как альтернативу, домашний половой веник.

В процессе дрессировки я, конечно же, допускал немало профессиональных ошибок, но так или

иначе путем наказаний и поощрений мне удалось отучить попугая от прежнего поведенческого

стереотипа. Впрочем, это не изменило его внутренних качеств: он остался хитрым, амбициозным

типом, весьма ленивым, скрыто ностальгирующим по уголовному прошлому.

Клетка, где жил Исфаган, стояла в большой комнате моей квартиры между телевизором и

креслом. Ежедневно после работы я включал телевизор, садился в кресло и в течение часа слушал

вечерние новости. В это время Исфаган всегда замирал: левым глазом он наблюдал за

политическими событиями в стране, а правым за мной, периодически вслух комментирующим

происходящее на экране. Информация с обеих сторон поступала в его птичьи мозги и там

обрабатывалась. Достоверно не знаю, какой обобщающий вывод он делал, но у меня создалось

впечатление, что, не будучи моим безусловным сторонником, увиденное левым глазом не

одобрял. Несколько раз мне казалось, что сейчас попугай не стерпит и выскажется по ряду острых

вопросов, но этого так и не произошло. В чисто персидской манере он не решался открыто

говорить на опасную тему.

Примерно через шесть месяцев Исфаган наконец освоился на новом месте и выстроил отношения

с окружающими: меня признал вожаком нашей стаи, себя утвердил в позиции зама, на всех

остальных глядел свысока. Он прожил со мной в Иране три года.

При возвращении в Москву возникла проблема: что делать с птицей?! О том, чтобы бросить

Исфагана на произвол судьбы или даже отдать в «надежные руки», не могло быть и речи.

Но вывоз попугаев из Ирана находился под строгим запретом, а ввоз в СССР требовал ряда

официальных бумаг, собрать которые, с учетом первого обстоятельства, было практически

невозможно.

В такие моменты выручала смекалка: на консульском бланке я выправил Исфагану паспорт.

Биографические данные, в том числе и возраст, позаимствовал у аятоллы

Хомейни. Хозяином записал, естественно, себя. Печать поставил в консульском отделе

посольства{[73]}, обменяв ее на аналогичную услугу для попугая Кеши, который принадлежал

моему тегеранскому коллеге Сане Балакину. Затем отправился в ветеринарное управление

провинции, где делали прививки и выписывали соответствующие свидетельства.

Управление располагалось в нескольких километрах от города в пустынной местности. Дорожные

указатели отсутствовали, но ошибки быть не могло: вдоль трассы валялись дохлые ишаки, бараны, верблюды. Над ними кружились стаи ворон. По мере приближения к цели число и тех и других

увеличивалось. Запахи стояли не из приятных. Стало ясно, что везти сюда попугая делать прививку

— это значит обречь его на неизбежную смерть от какой-нибудь звериной заразы.

— Ну-ка, останови на секунду, — сказал я водителю Вите Журбе и пояснил: — Пересяду назад, когда подъедем, выйдешь первым — откроешь мне дверь. Дальше будем импровизировать.

Витя служил в Иране несколько лет, был тертым калачом и все понимал с полуслова. Он подкатил

консульский мерседес к небольшому облезлому зданию, похожему на барак, откуда сразу же

высыпали несколько небритых людей в грязных халатах, выскочил из машины, обежал ее спереди

и с низким поклоном открыл заднюю дверь.

Здесь требуется раскрыть некоторые детали местной специфики.

В те годы в Иране тот, кто имел мерседес с водителем, распахивающим заднюю дверь, был очень

большим начальником. Статус иностранного дипломата в глазах обычных людей поднимал этот

уровень еще на несколько порядков.

Иранский ветеринар, хоть и принадлежал к уважаемому сообществу врачей, в иерархии

находился на низшей ступени. Он не мог позволить себе общаться на равных с «большими

людьми», как, к примеру, хирург или кардиолог. Он страдал комплексами «маленького человека».

Эти обстоятельства обусловливали способ получения искомой бумажки без риска для жизни

попугая: следовало продемонстрировать высокое положение в обществе и вместе с тем

уважительное отношение к ветеринару. Иранца это должно было подкупить.