Изменить стиль страницы

…«Эй, поросеночек, тебя бы закоптить!»

«Ну ты и толста, подруга!»

«Добавки не будет, Беатриса! Я не отхожу от плиты, а ты все жрешь и жрешь, словно завтра наступит голод. Если для Мэри и Ларри достаточно съесть по гамбургеру, значит, и с тебя этого хватит!»

В детстве самым страшным для Шугар было садиться за стол. Насмешки брата и сестры не прекращались ни на минуту, поощряемые возмущенным молчанием матери, а она, чуть не плача от унижения, накладывала себе вторую порцию — не в силах остановиться, по-прежнему голодная.

Никого не интересовало, что думает по этому поводу сама Шугар. Ее непомерная толщина воспринималась матерью как личное оскорбление, как незаслуженное наказание. Не было дня, чтобы Джэнет Лоусон не напоминала всем и каждому, как трудно растить в одиночку троих детей. Разве не ужасно, патетически восклицала она, по неосторожности забеременеть в третий раз в возрасте сорока пяти лет, СДУРУ родить этого ребенка, а через полгода похоронить мужа, протянувшего ноги от инфаркта? Не так-то легко в маленьком пенсильванском городке найти сразу две работы, да и какой в этом смысл, если с такой дочкой и трех было бы мало?

Мать говорила это так часто, что Шугар выучила ее слова наизусть и могла повторить годы спустя, ничего не упустив. Так же прочно в память врезалась картина: мать сидит в продавленном кресле перед орущим телевизором, растирая усталые ноги в грубых чулках. Что бы ни происходило на экране, оно каким-то образом всегда связывалось с тем, как нелепо заводить ребенка, когда в семье уже есть двое почти взрослых остолопов, или с тем, как подло взять и хлопнуться замертво, не оставив деньжат, чтобы обеспечить вдову с тремя детьми. А уж если героиня фильма собиралась на свидание, мать впивалась взглядом в крохотный черно-белый экран и бормотала: «Развлекаешься? Посмотрим, что ты запоешь, когда свалишься с небес прямо в трущобу и будешь всю жизнь кормить кучу спиногрызов!»

Словом, Джэнет Лоусон так представляла свой удел: Бог пристукнул ее мужа, а про нее просто-напросто забыл, но не раньше, чем наградил ее толстым и прожорливым ребенком. В младенчестве пухлые щечки Шугар вызывали у людей умиление. За них щипали, приговаривая, какой она ангелочек. Увы, позже ее уже никто не находил ни пампушечкой, ни пышечкой. На нее смотрели так, словно она была живым, источающим жир пончиком, смотрели с удивлением, неодобрением и, наконец, отвращением. Точно так же относилась к ней и мать. Иногда Шугар замечала, как та передергивается при ее появлении. Сама Джэнет Лоусон придумала прозвище, заменившее имя Беатриса. Однажды воскресным утром, сидя в кухне за чашкой кофе и сигаретой, она следила за тем, как дочь поглощает третий увесистый пончик с джемом.

— Есть счастливицы, — наконец заметила она мрачно, жадно затягиваясь, — которые ласково называют своих дочек «Персик» или «Ягодка», но тебя можно назвать не иначе, как «Сахарная голова».

Она и не думала оставлять невысказанной хоть одну ядовитую реплику насчет дочери. Как только ее мысли поворачивали в сторону обжорства вообще, Джэнет возводила глаза к небу, как бы спрашивая Бога, почему третий рот, которым Он ее наградил, всегда жадно разинут и как ей изловчиться наполнить его.

— Если бы ей дать возможность, она глотала бы, не жуя, всю мою зарплату. Посмотрите-ка на нее! Моя жирная маленькая неосторожность!

Слыша это, Мэри и Ларри начинали подобострастно хихикать, довольные тем, что раздражение матери направлено не на них, Шугар же краснела до корней волос, отчаянно желая схватить первый попавшийся нож, располосовать свой толстый живот и тем самым, быть может, избавиться от постоянного чувства стыда и вины. Брат и сестра доставляли ей немало неприятных минут, но с ними было проще. Они появлялись только время от времени, в зависимости от расписания занятий, словно некие фантомы-мучители с непредсказуемым характером. Иногда они оставляли ее в покое надолго, иногда набрасывались с насмешками в самый неожиданный момент.

Постепенно, однако, Шугар научилась справляться с ними, выбрав для этого своеобразный способ, приносивший ей острое наслаждение.

Однажды утром, накануне выпускного вечера в начальной школе, Мэри и две ее подружки вертелись перед зеркалом, примеряя платья, пробуя разные прически и попутно издеваясь над Шугар, стоило той появиться в пределах видимости.

— Можно сказать, нашей толстухе повезло, — громким шепотом сказала Мэри, заметив сестру, выходящую из своей комнаты. — Ей не придется мучиться выбором, какое платье надеть на выпускной. Ей подойдет разве что чехол от самолета, а они все одинаковые!

Все трое разразились истерическим смехом, сопровождаемым противным кудахтаньем канарейки.

В три часа того же дня, возвратясь из школы, Мэри нашла свою пернатую любимицу на крыльце, со свернутой шеей. Шугар наблюдала, укрывшись за шторой, и злорадно думала: что, теперь тебе не смешно?

У Мэри не было доказательств, что это дело рук Шугар. Точно так же не смог ничего доказать и Ларри, однажды найдя свои выходные брюки на полу, разорванными на две неравные части. Оба пострадавших пожаловались матери, но как-то нерешительно. После инцидента с брюками брат и сестра стали далеко обходить Шугар, и в ее сторону смотрели только тогда, когда думали, что она не видит. Окончив школу, оба немедленно покинули дом, и теперь она не знала и знать не хотела, где они и что с ними.

С матерью было сложнее. У нее не иссякал запас разнообразнейших колючек и издевок, каждая из которых болезненно отпечатывалась в памяти девочки. Но самым ужасным был случай, когда мать случайно вошла в ванную, где только что принимала душ тринадцатилетняя Шугар. Даже сейчас, когда прошло уже столько лет, достаточно было закрыть глаза, чтобы вновь увидеть лицо, похожее на застывшую маску безграничного отвращения. Шугар перестала смотреться в зеркало задолго до этого эпизода и бросала взгляд на свое тело только тогда, когда этого нельзя было избежать. Искаженное гримасой лицо матери могло бы вызвать в ней еще большую ненависть к себе… но ненависть была уже полной и абсолютной.

К девятому классу Шугар перестала воспринимать насмешки и поддразнивания других детей. Она отказалась от мысли подружиться с кем-нибудь и даже не надеялась когда-либо заговорить с парнем, не то что пойти на свидание. Вместо этого она предавалась довольно странной привычке: мыть руки снова и снова, иногда раз по сто на дню. Когда этого казалось недостаточно, она начинала мыть и чистить все в доме, тщательно вылизывая каждый угол.

Но даже это не утоляло болезненной и непонятной потребности, поэтому по ночам, лежа в своей тесной комнате, Шугар бессознательно тянула и крутила волосы, прядь за прядью, пока не засыпала. Ее роскошные рыжие волосы — единственное по-настоящему ценное достояние — скоро истончились до такой степени, что сквозь них белела кожа головы.

Год шел за годом, не принося ничего, кроме неизменного нарастания веса. После окончания средней школы потребность рвать волосы быстро сошла на нет. Очевидно, ее поддерживали только постоянные издевательства школьников.

К шестидесяти годам медленно развивающийся полиартрит как следует взялся за Джэнет Лоусон. Настал день, когда она не смогла работать, и Шугар пришлось содержать ее, выпекая булки и рогалики в ближайшей пекарне. Это нисколько не изменило существующего положения дел в доме. Изо дня в день, как это повелось Бог знает с каких пор, обе женщины проводили вечера вместе. Если Джэнет и замечала, до какой степени дочь оторвана от внешнего мира, она никогда не заводила разговора на эту тему.

— Ничего себе парочка из нас получилась, — говорила она вместо этого, вытягивая перед собой ноющие скрюченные руки, — калека и толстуха!

Но к тому времени Шугар перестала испытывать к матери жалость, как давным-давно перестала испытывать хоть какие-то чувства по отношению к себе. Когда в возрасте семидесяти двух лет Джэнет умерла от воспаления легких, Шугар немедленно продала дом, получив за него какие-то крохи, и разделила деньги с братом и сестрой. Это был последний раз, когда все трое встретились. Доли Шугар хватило на билет до Нью-Йорка и долгосрочную аренду квартиры на Тридцать третьей улице.