— Вроде и не было, но вроде и было. Скорее — было.
— Хе, — сказал Дмитрий Еремеевич. — Дипломат.
Они прошли одну остановку пешком. Идти было мягко и хорошо.
Попыхивая сигаретками, шли они, залепленные снегом и потому похожие один на другого.
— На его месте, — сказал Небыков, — я бы подал в отставку.
— А на своем? — спросил Грек-Яксаев.
— Мое заявление в ректорате. К едреной матери. Хватит.
Алексей Петрович даже приостановился.
— Хватит, — повторил Дмитрий Еремеевич. — Буду читать советскую литературу. Что я, дурей других? Скажи, Леш?
— Почему дурей?
— Брось, я знаю, что ты думаешь, — как бы с обидой сказал Небыков. — Плохо буду читать, так? Да, сначала плохо, потом хорошо. Надо когда-нибудь начинать, становиться человеком.
— Это верно, Дима, — сказал Лобачев.
— Не дурей других, знаю, что верно. Если ты доцент — будь доцентом, знай свое дело как бог. Если ж завхоз — будь завхозом. Завхоз — тоже человек, но я хочу быть доцентом, государство на меня деньги ухлопало. Надо быть доцентом не по званию, а по знанию.
— А кто же руководить нами будет? — с усмешкой спросил Олег Валерьянович.
— Ты и будешь. Ты вот член бюро — и руководи.
Грек-Яксаев добродушно ухмыльнулся.
Идут эти трое сквозь мягкий снегопад. Все разные, каждый на свой манер, но, облепленные снегом, кажутся одинаковыми. А если разобраться по существу, то и без снега они одинаковые. Во всяком случае, понятные друг другу, никто из них не может ни удивить другого, ни ошарашить его чем-то неожиданным. Живут они в одном городе, в одну эпоху. И возраст у них один, самый счастливый возраст, когда до будущего и до их прошлого одинаково далеко.
Им так все понятно друг в друге, что кажется, иначе и вообще не бывает. Но это «иначе» все же есть. Еще недавно Лобачеву казалось смешным отстать от идущего вслед поколения, потерять с ним живую связь, общий язык и так далее.
Как это отстать? Как это потерять связь и язык? Для кого-нибудь, может, это и были вопросы, Лобачев же не допускал, чтобы он мог отстать от кого-то. Он еще чувствовал себя Лешкой.
Но так ему казалось недавно. Теперь и для Лобачева эти вопросы стали вопросами, больше того — они стали беспокоить его, хотя внутренне он сопротивлялся этому. «Спорклуб»! Ну и что? Мы не спорили? Сколько угодно, и сейчас спорим. Ну, соберутся, пошумят, потом надоест, бросят. Что тут особенного? Ничего».
Но Лобачев опять ошибся.
В аудитории, куда собрались «спорклубовцы» и куда зашли Лобачев, Грек-Яксаев и Небыков, было тихо. В президиуме, на столе, справа от председателя, то есть Виля Гвоздева, стояла белая кошка. Вместо бумаг или блокнота перед самим председателем висела на кронштейне (от настольной лампы-«холуйки») медная тарелка — то есть гонг. Рядом с гонгом лежал деревянный молоток. Возле председательского стула был один свободный стул, на нем, невидимая из зала, стояла черная кошка, с такими же усами и с такими же горящими глазами, как и белая. Гвоздев взял молоток (все это его забавляло) и ударил в гонг, что значило: тише, собрание клуба считается открытым.
Потом он сказал то же самое словами.
— Первое заседание «Спорклуба» считаю открытым. Это — гонг, — сказал Виль и ударил еще раз в гонг. — Заменяет колокольчик или графин, по которому бьют пробкой. А это — кошка. Белая. Она всегда будет стоять на столе. Но если я увижу, что оратора начнет заносить и он станет говорить непотребное и недозволенное, на столе появится вот эта кошка, черная. — Виль поднял со стула черную кошку и поставил ее на место белой. — Как только это случится, то есть как только черная кошка появится на столе, оратор обязан немедленно поправить себя и держаться в рамках или же прекратить выступление. Не подчинившиеся этому правилу будут немедленно исключены из клуба и тут же выдворены за его порог.
Аудитория тихо кипела, как чайник на плите. Так ей все нравилось. И этот молоток, и кошки, и сам Виль Гвоздев.
— То, что я сказал вам, — продолжал Гвоздев, — войдет в устав клуба. Устав вырабатывается и будет представлен на обсуждение, после чего будет вывешен в этой аудитории.
Виль еще раз ударил в гонг и объявил тему сегодняшнего диспута; собственно, он прочитал то, что было крупно начертано на длинной полосе белой бумаги, прикрепленной к черной доске: «Вожди — диктатура — народ».
— Кроме этого, — прибавил Виль, — у нас имеется реферат Сережи Чумакова «Цинизм, или Принцип истинной человечности». Это — к следующему собранию.
Нет, Алексей Петрович уже с первых минут понял, что не может он на все это сказать: «Ну и что!»
И эти кошки, и молоток с гонгом, и темы эти — все было не похожим ни на что. Первые минуты его серьезно озадачили. Ничуть не озадачили эти минуты Дмитрия Еремеевича. Небыков сразу же все оценил без колебаний, он сказал: «Глупости и еще раз глупости!»
Когда Гвоздев объявил выступающего, Дмитрий Еремеевич встал и направился к столу с гонгом.
— У меня, Виль, — сказал он на ходу, — в порядке введения. Одно слово.
Гвоздев пожал плечами и улыбнулся: пожалуйста, если вы так настаиваете.
— Я не буду говорить о кошках и молотках, — сказал Дмитрий Еремеевич, — Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Забавляйтесь. Но я не могу понять, как вы, советские студенты, изучающие основы марксизма-ленинизма, ставите такие вопросы на обсуждение, поднимаете вокруг этих вопросов дискуссии? «Вожди — диктатура — народ», — прочитал Дмитрий Еремеевич на белой полосе бумаги. — Это что, вызов? — В зале как-то неспокойно заерзали и как бы подались вперед. — Вы что, — продолжал Небыков, — не понимаете, что эти вопросы не дискуссионны?
В зале зашумели, причем смотрели все не на Дмитрия Еремеевича, а на стол председателя.
Небыков постарался перекрыть шум.
— На все эти вопросы, — повысил он голос, — у марксизма-ленинизма есть точный ответ, и нечего тут поднимать дискуссии…
Внимание взволнованного зала так явно было обращено к председательскому столу, что Дмитрий Еремеевич сам повернулся к этому столу. На нем стояла черная кошка.
Виль улыбнулся невыразительно и сказал:
— Надо, Дмитрий Еремеевич, подчиниться.
Небыков махнул рукой и пошел на место.
— Демократы, — буркнул он на ходу, — глупости развели. — Потом он обернулся еще раз к столу, где снова уже стояла белая кошка, и бросил в воздух: — Я сказал свое, а вы подумайте, а то как бы вас не завели куда ваши кошки…
Слова эти никем не были приняты во внимание. Но и крамолы какой-либо, за исключением двух-трех выскочек, во время диспута не случилось. И в выступлении Виля Гвоздева, и в рефератах других участников диспута было очень много цитат. Из Маркса, Энгельса, Бебеля, Ленина и даже Сталина. Цитаты все правильные, бесспорные, но, собранные вместе, они создавали впечатление странное: одновременно — верное и вызывающее.
На этом поймал себя Алексей Петрович. По лицам своих товарищей он понял, что и Небыков и Грек-Яксаев также заметили этот эффект.
В самом деле: цитаты подлинные, насквозь марксистские, а звучат они как-то непривычно и словно бы даже запретно. Лобачев подумал, что происходит это оттого, видимо, что в длительной практике эти верные мысли и положения были преданы забвению, оттеснены. На этот эффект и били докладчики «Спорклуба».
На улице шел снег.
— Извини меня, да, извини, — сказал Олег Валерьянович, — но мы чего-то уже не понимаем.
— Почему? — ответил вопросом Лобачев.
— А тут и понимать нечего, — сказал Небыков.
Алексей Петрович, обдумывая свою жизнь, между прочим думал и о досуге, о досуге, достойном советского интеллигента. Из литературы он знал, как проводила свой досуг лучшая часть старой интеллигенции. Больше всего ему нравилось, как эта интеллигенция собиралась по вечерам дома и играла на разных инструментах. Один на скрипке, другой на фортепьяно, третий на кларнете. Играли они только серьезную музыку. Были такие жены, а иногда и мужья, которые при этом пели что-нибудь из оперных партий или романсы. В промежутках между музыкой вели разговоры об искусстве и даже об общественной жизни. После этого был ужин с графинчиком, солеными грибками и опять же с разговорами.