Изменить стиль страницы

Сын, Михал Михалыч, улыбался и крутил круглой головой, никак не мог поверить, что это отец так рассуждает.

— Да ты, батя, просто стихийный диалектик.

— А ты не смейся, я это из своей жизни вывел. А вот тебе, сын, советую: не становись ни на ту, ни на другую сторону, а держись так, чтобы в тебе и та сторона была и другая. А для этого, конечно, надо думать. Выбирать каждый раз. Выбрал, где правда, тогда стой насмерть. А увидишь, что не на полной правде остановился, насмерть не стой, ищи полную правду. Такое теперь время пришло.

— Ну спасибо, батя. Ты даже не подозреваешь, сколько наговорил нужного для меня.

И опять покрутил головой, коротко поглядывая на молодого еще старика. Ты ж гляди, и отец как поумнел. Видно, правда, война — большая школа, больше не бывает. Ну ладно, пошли ужинать, мать зовет.

Столик стоял на дворе, рядом с летней кухней. Уже был заставлен столик, накрыт. Куры отварные, ножки торчали из тарелки, лапша разлита по мискам, вареники разогретые шипели под крышкой на сковороде. Сели на скамейки, тут же два котенка юркнули под стол, начали тереться об ноги. На порожек хаты вышел Димка, он тер кулаком глаза и ревел с натугой, не от боли, видно было, а так, привлечь внимание. Подревывал и искоса поглядывал на застолье, видят или не видят его отец и дед с бабкой.

Увидели, услышали, конечно.

— Ты что там, сыночек? — Отец встал, подошел. — Иди позови Володю вечерить.

Подпрыгнул, бросился в хату, и через минуту вышли вдвоем. Михал Михалыч поднял принесенную матерью канистрочку, налил в стаканы себе и отцу, немножко матери, попробовать. Вино красное, рубиновое. Отец поднял стакан, посмотрел на свет.

— Новое вино, такого не знаю. Откуда?

— Соседи угостили. Орловский директор.

— Что за виноград? Не пойму, — попробовал чуть-чуть отец и задумался.

— Не отгадаешь. Это купаж. Виноград черный, прасковейский раньше назывался, или черный кизлярский. Процентов пятнадцать белого добавляют к этому черному — и получается Асыл-Кара. Без добавки, один черный, вяжет чудок. А с добавкой — бесподобный вкус.

— Да, не дураки орловцы, — похвалил отец и с наслаждением выцедил стакан.

Мать попробовала.

— Вот, отец, винцо дак винцо. — Тоже понравилось.

— В секрете держат. Ни у кого такого нет.

Димка потянулся к стакану. Тебе нельзя, рано тебе. Димка опять загундел. Дед разрешил лизнуть. Димка сглотнул и сразу повеселел.

Ребятам бабушка открыла вареники. Под крышкой еще постреливало масло на горячей сковородке. Димка доставал вилкой, макал в сметану и размазывал по щекам, обжигался, дул на вареник, но все же управлялся с ним. Очень он их любил.

— Ну, — сказал Михал Михалыч, — давай, отец, на посошок налью, и поедем. На посошок и за тебя. Я, мама, думал, наш батя стратег, а он еще и философ.

— Поживешь, сынок, с его, и ты станешь философ, — сказала мать. — Ну, за здоровье. — И подняла свой стакан. Чокнулись. Выпили. Михал Михалыч поднялся. Надо ехать. Едва он подошел к машине, Димка начал карабкаться на подножку.

— Нет, сыночек, побудь у бабушки с дедушкой, пока мама приедет.

— Не побу-у-у-ду-у… — и опять в слезы. Отец взял его на руки, приласкал, уговорил и притихшего опустил на землю. Мальчишка угнул голову, круглую, как у отца, и бочком, бочком подобрался к хате, поднялся на приступки и оттуда исподлобья стал смотреть на отца, на машину, на брата, который уезжал с отцом. Был Димка такой удрученный, что хоть сам плачь. Отец вернулся к нему, поднял на руки, попрощался и поставил на приступки.

Дед открыл ворота. Машина всхрапнула и задом выкатилась со двора.

16. У каждого свое

Ученый социолог, Пашкин друг, не захотел ждать ни уборки урожая, ни даже выставки племенного овцеводства в Ипатове. Уехал за два дня до нее.

— Поживите, — говорил Михал Михалыч, — вот начнем хлеб убирать, поглядите. В полевом стане побудете, материал хороший соберете…

— Спасибо, Михал Михалыч, много вам благодарен, но у меня тоже свои дела. У каждого свое, — отказывался социолог, смотрел перед собой в землю, копался в бороде и изредка вскидывал глаза, виновато и смущенно обнимал ими коренастую фигуру директора и снова опускал в землю.

Пашка Курдюк тоже уговаривал остаться, пожить еще хоть с недельку. Он уговаривал потому, что думал, и с Валей поделился своими думками: может, не поправилось в этот раз Егору Ивановичу в их доме, где в первые дни его приезда еще жил Валин племянник из Сибири. Но племянника тут же проводили, и Егор Иванович один занимал просторную и уютную залу, спал на тахте на свежей простыне, под хорошим одеялом с пододеяльником.

— Может, не так чего, дак скажи, Егор Иванович, может, чего не ндравится, — недоумевал Пашка, а Валя молчала, видно, обижалась: чем-то недоволен москвич, чем-то не угодили ему. Обижалась Валя.

— Ради бога, — отговаривался Егор Иванович, — не думайте ничего такого, просто у меня и правда много дел в Москве и надо поспешать. — Он даже трогал Пашкино плечо, чтобы тот не думал ничего плохого. — Другой раз, Паша, будет посвободней, поживу.

— Съездили б на рыбалку в рыбхоз?..

Егор Иванович виновато улыбался и опять трогал Пашкино плечо:

— Другой раз, Паша. Другой раз.

— Ну, гляди, Егор Иванович. Мы всегда рады. Приезжайте как домой.

Ученый социолог собрал туалетные принадлежности в желтый саквояжик и вот стал на пороге.

— Ты обожди, Егор Иванович, я ж отвезу тебя, — сказал Пашка и пошел к себе одеваться. А уходя, крикнул Вальке: — Ну че стоишь? Давай, где энта рыба?

Валя бросилась во двор, под сараем сняла вяленого сазана, завернула в газетку «Советское Прикумье» и принесла на кухню, положила на стол. Пашка быстро натянул выходные брюки, чистую рубашку, схватил этого сазана и сам запихнул в саквояж ученого. Егор Иванович не перечил, не стал обижать отказом.

Пашка повез Егора Ивановича в Буденновск, на автобусную станцию. Мог бы и до самых Минвод, до самого аэропорта, но туда отчего-то на этот раз не захотелось везти, что-то в душе мешало ему быть до конца гостеприимным и щедрым.

Егор Иванович за ручку попрощался с Валей, пригласил в Москву, если придется быть, чтоб заходили, у Пашки адрес записан. Уехали.

Быстро выскочили на магистраль и знакомым-перезнакомым Буденновским трактом понеслись на Пашкином «жигуленке». Это уже четвертый раз Егор Иванович приезжал в это село и останавливался у Пашки, уже стал считаться его другом. И если первый раз Пашка, польщенный тем, что ученый кандидат наук из Москвы согласился остановиться в его богатом доме, смотрел на него снизу вверх, даже немного робел перед большим человеком, который сразу же преподнес ему свои книги, то потом постепенно привык, освоился, стал даже анализировать высокого гостя, а иногда и поднимался в своих размышлениях над Егором Ивановичем. Первый раз это произошло, когда Пашка узнал, что социолог не любит и не хочет знать про музыку, с которой Пашка давно уже сдружился, Бетховен там, Моцарт и так далее. Я человек простой, говорил кандидат, и этих Бетховенов не люблю. Не-ет, думал тогда Пашка, не в простоте дело, есть, Егор Иванович, и у тебя темные местечки, в большой твоей голове, есть. И вот в смысле понимания общего положения — тут тоже Пашка седьмым своим чувством улавливал изъян в размышлении ученого о жизни.

Ничего этого Пашка, разумеется, не говорил вслух, не высказывал также самому кандидату, но про себя уже анализировал, смелел. Вот же бородой позарос, думал Пашка, поглядывая в зеркальце, где покачивалась кудлатая голова кандидата. Зачем борода? Конечно, дело хозяйское, но и нам думать не запрещается. Зачем? Ничего так просто не бывает, все имеет свою причину, анализировал Пашка. Иван Егорович молчал, лицо его, вернее, маленькие колючие глазки были очень серьезны и привычно сверлили перед собой пространство, налетавшее на ветровое стекло. Очень серьезен и задумчив был ученый. А Пашка анализировал про себя, иногда показывал крупные зубы, осклабливался, чему-то своему улыбался. Все прошел Пашка на своем веку. И шабашничал, строил для колхозов и совхозов всякие помещения, и рыбу, то есть сомов, ловил на продажу вместе с Валькой, и сусликов вылавливал в голодный год, и капканы ставил на хорька. Вот он, хорек этот, увиделся Пашке в зеркальце, отчего-то его вспомнил сейчас. Ни обкладная борода ученого кандидата, ни кудлатая голова даже отдаленно не напоминали хорька, а вот же хорек. Задумается социолог, поставит неподвижные глазки вперед, и в волосьях, пегих с проседью, откроется черный провал, ямка такая, там рот должен быть, скрытый волосьем усов и бороды. Чуть откроется черный провал и так застынет в одном расположении, и кажется Пашке, что еще минута, другая — и из этой черной дырки вырвется короткое хрюканье, как у хорька. Вот откуда хорек пришел в голову. Но ведь хорьки не хрюкают, вдруг всполошился Пашка. И тут же поправил себя. Нет, чего же, этот хрюкает. Было очень занятно видеть в ученом кандидате хорька. Занятно и не боязно. Пашка сообразил, что нельзя так анализировать, ведь кто он и кто этот Егор Иванович. Разницу понимал, а не боялся. А че, думал он, небось Егор Иванович, когда книги свои пишет, тоже сравнивает все со всем. Потом, это же интересно, глядишь и видишь в человеке — кого? — хорька. И похоже! Ни дать ни взять, вот на суслика ничуть не похоже, а на хорька — как две капли. И Пашка осклабливался, зубы показывал. От удовольствия даже закурить схотелось. Он достал сигаретку и ловко чиркнул спичкой, но отрывая рук от баранки.