Изменить стиль страницы

Четыре тысячи таньга праведных денег. Праведных денег! Очутившись на кокандском базаре, одноглазый вор уже второй день бродил по рядам в тягостном, бездейственном недоумении. Сотни, даже тысячи кошельков были вокруг; скрытые в поясах и карманах кокандских ротозеев, они дразнили его опытный взгляд своими заманчивыми припухлостями, вызывая сладостную дрожь в пальцах, и даже как будто бы слегка шевелились, крича тонкими голосами: "Возьми нас, возьми! Избавь нас, ради аллаха, от нашего тесного плена; мы хотим на волю, на солнце, — о как весел и радостен будет в его лучах наш золотой и серебряный блеск!" И он бы взял, взял без всякого груда, взял так ловко, что обокраденный ротозей в шелковом праздничном халате и тюбетейке с красной кисточкой долго бы еще, ничего не подозревая, странствовал по рядам, приценяясь к товару, и, только сторговавшись и развязав пояс, чтобы заплатить, замер бы в несказанном изумлении, с выпученными глазами и отвалившейся челюстью, увидев, что его кошелек с бисерной оторочкой вдруг превратился в круглый булыжник, обмотанный грязными тряпками. Такие дела одноглазому вору были не в диковинку, но его смущала праведность денег. Ведь это было все равно, как если бы ему поручили достать сухой воды или холодного огня!

Он долго отирался возле одного китайского купца, но так и не нашел в своем разуме никаких доводов, что китайские деньги праведнее других. Та же неудача постигла его и около индийского вельможи в пышном тюрбане с высоким золотым пером. От вельможи перешел он к чернобородому горцу — продавцу золотого песка, намытого им собственноручно в темных ущельях, куда путь лежит по заоблачным обрывистым тропам, через льды и снежную пыль смертоносных лавин; это золото было праведным только для самого горца — и вор проследовал мимо, не останавливаясь.

Он терялся в догадках и не мог подступиться ни к одному кошельку. И не было рядом, чтобы помочь, Ходжи Насреддина с его мудрым словом. Вор уже начал изнемогать под бременем всяких сомнений, когда вдалеке увидел за прилавком толстого менялу, отсчитывавшего мелкое серебро какому-то арабскому купцу.

Вот они, праведные деньги! Сам Ходжа Насреддин не побрезговал бы зачерпнуть из этого источника. Если они были праведными в первый раз, то почему бы они оказались неправедными во второй? "Дальше я никуда не пойду!" — сказал себе вор, вошел в чайхану напротив и уселся так, чтобы видеть менялу.

Ему повезло: меняла в этот день закрыл свою лавку задолго до барабанов и с тяжелой раздувшейся сумкой на боку отправился домой.

Вор крадучись последовал за ним.

Базар, открытый солнцу, был полон сухого недвижного зноя. Меняла пыхтел и обливался потом. Скоро он свернул в переулок, где жили только богачи — судя по резным ореховым калиткам в глухих заборах. Кое-где поверх забора перевешивалась абрикосовая ветка, отягощенная золотыми плодами, или виноградная лоза, одетая молодой листвой, сквозящей на солнце нежным зеленым светом. Гул базара слышался здесь отдаленно и глухо, — царила тишина, без хлопотливой переклички женщин и детского плача, столь обязательных в жилищах бедняков. Даже вода вдоль заборов журчала робко, словно бы шепотом, — и, мягко изгибаясь, без водоворотов и булькания, скользила в деревянные желоба, отходившие от главного арыка во дворы, к водоемам.

Одноглазый вор хорошо знал Коканд, но в этом переулке не был ни разу; на всякий случай он запоминал все изгибы и повороты. Миновали старую мечеть, миновали узенький горбатый мостик; за следующим поворотом переулок прервался; вдали виднелось большое кладбище, окаймленное зеленью. Здесь стоял дом менялы — как раз напротив маленького водоема, обсаженного деревьями.

Меняла постучал железным кольцом в калитку. Открыл какой-то старик. "Слуга, — отметил про себя вор. — Один или несколько? Подождем, узнаем".

Он отошел к водоему, лег в тени, сдвинул тюбетейку на лицо и прикинулся спящим.

Лежать ему пришлось долго. Солнце заметно передвинулось в небе и теперь посылало свой низкий широкий луч прямо на водоем, просвечивая вглубь его зеленоватую воду, кишмя кишевшую разными водяными мошками — мириадами жизней, живой солнечной пылью, словно бы принесенной сюда этим янтарным лучом из мирового простора.

Одноглазый ждал. Терпение было необходимой принадлежностью его ремесла, — он умел, когда нужно, вполне уподобиться коту, что сидит порой целую ночь не шевелясь над мышиной лазейкой.

Он был вознагражден за свое терпение: калитка скрипнула, открылась — и он увидел менялу. На этот раз меняла был без сумки, но его шелковый пояс поверх халата заметно съезжал на бедра, оттягиваемый с обеих сторон тяжелыми кошельками.

За спиной менялы в калитке мелькнуло женское лицо без чадры — большие черные глаза, густо на-сурмленные брови, длинные косы. Вор догадался: прекрасная Арзи-биби, жена менялы. Вспомнилась бедная вдова, лишившаяся своих драгоценностей, вспомнился вельможа и его неотразимые, закрученные усы, на острых кончиках которых так и чудились нанизанные десятками женские пылающие сердца.

Вор затаил дыхание, прислушиваясь.

— Когда ты вернешься? — сердито спрашивала Арзи-биби своим густым бархатистым голосом. — Или мне опять в ожидании томиться до поздней ночи и думать — не случилось ли что с тобой?

— А что может со мной случиться? — ответил меняла. — Я иду к почтеннейшему Вахиду сыграть в кости. Прошлый раз я проиграл ему триста семьдесят таньга и хочу вернуть свой убыток.

— Значит, до ночи! — воскликнула она. — Видит аллах, твои кости доведут нас до нищенской сумы! Иди, я уже привыкла быть заброшенной и одинокой. Ни одного вечера ты не можешь выбрать для меня, ни одного вечера!

Из дальнейшего будет видно, что она весь день только о том и думала, чтобы выпроводить куда-нибудь своего нудного толстяка, — но кто бы на его месте осмелился допустить в свой разум такую догадку, слыша в ее голосе и затаенную ревность, и слезы.

— Кости, лошади, базар, а для меня… для меня нет места в твоем жестоком сердце! — закончила она с горькой обидой — может быть, даже и не притворной, ибо женщины умеют убеждать в искренности своей лжи не только мужчин, но и самих себя, что придает их коварствам особую силу.

Она хлопнула калиткой, ушла в дом.

Меняла запыхтел, вытер платком лицо и жирный загривок, беззвучно пошевелил толстыми губами, видимо продолжая в своем воображении разговор с женой, — потом в сердцах крякнул, махнул рукой и отправился к Вахиду отыгрывать свои триста семьдесят таньга.

Вор за все это время не пошевелился, не прервал ни на секунду притворного храпа, — но если бы кто-нибудь в эту минуту нечаянно заглянул ему в лицо, под тюбетейку, то в испуге, в изумлении отпрянул бы, восклицая: "Что я вижу! Неужели возможен в человеческом, а не в дьявольском взгляде такой пронзительный желтый огонь?" Одноглазый был охвачен воровской лихорадкой; хищные мысли взблескивали в его уме беспрерывно, одна за другой, как июльские горные молнии. Значит — сумка осталась в доме! Где она спрятана? Бывает ли дом когда-нибудь пустым, хотя бы на пять минут?

Калитка опять открылась. На дорогу вышли двое:

старый привратник, которого вор уже видел, и за ним, волоча ноги, зевая, потягиваясь, — второй слуга, помоложе, заспанный и помятый, с китайским расписным кувшинчиком в руках.

— А теперь ей понадобились свежие финики! — брюзгливо сказал старик, вытряхивая на ладонь из тыквенной табачницы изрядную щепоть "наса" — едкого дурманящего зелья, составленного из табака, извести и еще каких-то снадобий. Иди, говорит, достань где хочешь! — Он открыл рот и ловким броском, хлопнув себя ладонью по губам, заложил "нас" глубоко под язык. — Шайтан ее задери вместе с финиками; где я должен их разыскивать? — Теперь он говорил, как параличный, одними губами, без помощи языка, занятого прижиманием "наса" к нижнему небу.

— А меня послала за индийским шербетом, — сонным гнусавым голосом отозвался слуга помоложе, протирая кулаком запухшие глаза. — Уснуть не дают человеку!