Изменить стиль страницы

— Вот, Ходжа Насреддин, ты все же далек еще от истинной мудрости. Ведь в твоей вере и сокрыто как раз решение всех недоумении и сомнений, что могут встретиться тебе на путях жизни, в том числе и твоего теперешнего недоумения с озером.

— Так разреши его, почтенный старец! Осмелюсь напомнить: полночь близка — тебе для всех разговоров остались минуты!

— Не лучше ли будет, о Ходжа Насреддин, — замерцал старец торжественно-розоватым светом и поднял палец, — не лучше ли будет предоставить твоему духу, в целях его наибольшего совершенствования, найти самостоятельно должный вывод относительно озера — через постигнутую наконец тобою веру?

Здесь Ходжа Насреддин понял, что нужного слова об озере он и в этот раз не услышит.

— Я могу помочь тебе в поисках веры, пусть это будет моей благодарностью, — продолжал старец; его розоватое мерцание перешло в прозрачно-серебристое, затем — золотистое и вдруг вспыхнуло многоцветными радужными переливами, так что Ходжа Насреддин даже зажмурился. — Не называя прямо, я укажу тебе путь, на котором следует искать ее.

— Это было бы не лишним, почтенный старец, — из вежливости согласился Ходжа Насреддин.

— Возьми своей правой рукой мою левую руку. Взяв его руку. Ходжа Насреддин обрел только прохладную влажность — и никакой плоти. Сияние внутри старца усилилось, радуга залила своими отблесками всю беседку.

— Закрой глаза! — торжественно возгласил старец. — Следуй за мной!

Был полет — мгновенный и такой стремительный, что Ходжа Насреддин задохнулся.

— Теперь — открой! — услышал он голос старца; вернее — не услышал, а каким-то иным способом уловил, без помощи слуха.

Он открыл глаза.

Беседки не было, вокруг расстилался густой голубой туман, напущенный, видимо, старцем.

— Смотри и вникай, — сказал старец, вернее — промерцал, потому что вместо голоса из его уст изошло переливчатое мерцание в виде как бы удлиненного облачка, и в этом облачке непонятным образом возникли слова, которые Ходжа Насреддин уловил не слыша.

— Ничего не могу разглядеть, ни во что не могу вникнуть, — ответил он и вдруг понял, что сам отвечает старцу тоже мерцанием; взглянув на себя — изумился: он, как и старец, был весь туманно-переливчатым и сквозным, состоящим из одного только призрачного сияния, без всяких следов своей обычной плоти.

Испугать Ходжу Насреддина было нелегко, но здесь он перепугался: этот звездностранственный старик сыграл с ним, кажется, весьма опасную шутку!

— Это… это как же?… Это что же? — растерялся Ходжа Насреддин и сам почувствовал свое мерцание неровным, прерывистым, как бы заикающимся. — А где же… где я сам? Почтенный старец! А?… Это уже лишнее, скажу я тебе, — куда ты девал меня?

Старец ответил успокоительным переливом чистейшего изумруда:

— Не бойся. Ходжа Насреддин, ты со мною. По чести говоря, не могу понять твоего крайнего перепуга:

ну чем она столь драгоценна для тебя — твоя ничтожная плоть?

— Почтенный старец, между нами большая разница! — взмолился Ходжа Насреддин, испустив чреду торопливых, тревожных, бледно-лиловых зарниц. — Разве дано мне возвыситься до твоей необъятной мудрости, до такого совершенства духа?

Этими заискивающими словами он хотел на всякий случай подольститься к старцу, дабы не вздумал тот оставить его навсегда в бесплотности, — и сейчас же в его мерцании появилась неприятная мутная желтизна.

Старец, к счастью, не заметил, а может быть, и заметил, но из вежливости промолчал: ответного укоризненного мерцания не было.

— Успокойся, Ходжа Насреддин, твоя плоть вернется к тебе. Вон она. Смотри.

И перед бесплотным зрением Ходжи Насреддина возникла где-то внизу, вдали, беседка, и в ней он увидел себя самого спящим.

— Твоя плоть на месте, где предается низменному телесному сну, в то время как твой дух находится в звездностранственном вещем бодрствовании, — заключил старец. — Тебе откроется многое, только сумей понять.

Но сколько ни вглядывался Ходжа Насреддин в напущенный старцем туман — разглядеть и понять ничего не мог. Все зыбилось, расплывалось, мысль ни за что не могла зацепиться, все казалось равно возможным, но и равно произвольным, недостоверным, обо всем можно было думать и так, и этак, и по-третьему; тщетно Ходжа Насреддин искал в тумане хотя бы один какой-нибудь земной предмет, от которого отправляясь, можно было бы ковать цепь последовательного размышления, — ни одного такого предмета он вокруг не увидел.

— Ничего не понимаю, — повторил он. — Почтенный старец, здесь только вопросы, и — ни одного решения. Где земля, где люди, где их радости, горести и заботы, где, наконец, то самое деятельное добро, ради которого я, по твоим же словам, послан в мир? Как я могу творить добро в этом непроглядном тумане, где все недостоверно и сомнительно, и для кого должен я стараться, если здесь нет людей? И где зло, с которым я призван бороться, против кого оно устремлено? Против звезд?… Нет, почтенный старец, высоты звездных постижений — не для меня; прошу, верни меня вниз, на землю, там мое место!..

По мере того как он говорил, — мерцающий старец все тускнел, тускнел и вдруг на глазах Ходжи Насреддина растаял, бесследно исчез. И все смутное вокруг исчезло, туман рассеялся — и опять к Ходже Насреддину вернулась его земля, где все можно видеть, слышать, осязать, исследовать, где живут люди в противоречивом сплетении своих страстей, самоотверженных усилий помочь друг другу — ив неизменном вечном устремлении всегда вперед, ко всеобъемлющему общему благу, в котором каждый сможет найти благо и для себя.

Ходжа Насреддин проснулся, открыл глаза. Вокруг была влажная темная свежесть; ветер, залетевший в беседку, скользнул прохладой по его лицу; сияли сквозь листву далекие звезды; была ночь — ее вторая половина, за полуночным рубежом.

Голова еще слегка болела, но мысли уже обрели привычную ясность. Ходжа Насреддин усмехнулся:

нет, он старцу не попутчик в межзвездных полетах, его место, его родной дом — земля. Это, конечно, очень хорошо и возвышенно — постигать, но для себя он избирает простое земное понимание, в котором он — хозяин своих помыслов и дел.

Вернувшись раздумьями к озеру, он почувствовал себя полностью свободным от всех сомнений, тяготивших его накануне: все было ясно, просто и до конца бесспорно. "Удивительно, как же я раньше не сообразил!" — воскликнул он, не догадываясь, что и не мог сообразить, ибо избрал себе по этому поводу неправильных собеседников: кувшин и туманного старика.

Продолжим о воробье, о том, как он встретился с Ходжой Насреддином и что их свело.

За какие-нибудь полчаса до встречи они еще не думали друг о друге; оба — каждый отдельно — занимались своими делами на равных правах: воробей сидел наверху, на крыше чайханы, и, греясь в последних, уже красноватых лучах, громко чирикал, провожая благодарственной песней уходящее солнце, а Ходжа Насреддин сидел внизу, в чайхане, беседуя с чоракцами, окружившими его плотным кольцом.

Когда он пожаловал в чайхану — впервые с тех пор, как стал хранителем озера, а затем и владельцем его, — собравшиеся гости толковали как раз о нем: в какую сторону теперь он повернет их горестную жизнь? А он — легок на помине! — вдруг и появился, вынырнул из глубины джугарового поля, примыкавшего к чайхане. Словно бы нарочно — пришел не дорогой, а полем, чтобы застать врасплох.

Сафар забегал, засуетился; гости начали торопливо расходиться, дабы не мешать сиятельному чаепитию.

Но теперь в чайхану пришел не Узакбай, помощник и наследник Агабека, а Ходжа Насреддин!

— Куда вы, почтенные? — закричал он. — Чем я вас так обидел, что вы даже не хотите посидеть со мною? Сафар, вот тебе двадцать пять таньга и подавай чаю безотказно каждому, сколько он сможет вместить!

Чоракцы несказанно удивились этим приветливым словам. Они робко жались по стенам, не осмеливаясь прикасаться к чайникам, что хлопотливо разносил и ставил перед ними Сафар.

А сердце Ходжи Насреддина заливалось горячими волнами любовной жалости к ним, — до чего забиты они, запуганы, если не смеют даже чаю выпить, не смеют слова сказать! Этот маленький воробей (взгляд Ходжи Насреддина мимолетно упал на воробья — их соприкосновение началось) — даже он счастливее, свободнее в своей жизни!