Понимает это Иван, сидя недалеко от опочивальни, и вдвойне страдает. За себя, за гордость свою царскую, за свое величие, за жену больную. Он трепещет ее страхом, подавлен ее муками.

Приподнялась на постели Анастасия. Кинулись к ней прислужницы, поддерживают. Слушает царица, бледная, застывшая, неподвижная… Словно из мрамора изваянное изображение, а не живое существо полулежит здесь. Помертвели и женщины, окружающие царицу. За нее, за себя боятся. А она не только вслушивается — старается вообразить, что там творится, перед дворцовыми воротами, на покатом зеленом лугу, который широко раскинулся до самой воды.

Вот стихнул гомон. Смолкли дикие крики.

Что такое? Образумились? Ушли?

Слабой надеждой загорелся неподвижный взор Анастасии.

Ей кажется, она слышит звяканье оружия у тына дворцового. Так и видит пищальников, алебардщиков, которые и на самом деле живой стеной протянулись от ворот, охраняют дворец.

Затихла толпа от того, что показался этот самый отряд из внезапно распахнувшихся ворот, а впереди князья Воротынский и Вельский, славные, отважные воеводы. Знает их, любит вся Москва.

Заговорил Воротынский:

— Слышьте, братцы, христиане-православные! Буде вам! Беды не накликайте! Царь гневается. Осударыня недужна… Смиритеся!

— Да Бог и с ими!.. Живут на многие лета царь с царицею! Поджигателев нам сюды! Ведунью старую! Да князя Михаилу… Не уйдем без этого!

Не много и мятежных тут сошлось. Тысячи две человек. Остальные по пути растаяли. А особенно галдит кучка убежавших колодников и всякого люда воровского, которому любо в мутной воде поживу искать.

Опять заговорил Воротынский:

— Слышьте, послухайте меня! Истинно говорю: жаль мне вас. Домой ступайте, проспитесь. Не к добру артачитесь. В последний раз имя осударево в поруку даю: нет ни бабки царской, ни дяди его тута. Во Ржеве, почитай, с неделю они сидят уже. Туды киньтесь… А того лучше потерпите… Царь уж суд нарядил. Разыщем, кто Москву палил. Не покроет царь злодеев, будь хоть самы милые люди, родня его ближняя. Вот што царь сказать велел. А теперь не послушаете — не взыщите. Плохо вам буде!

— Не пужай, боярин! Стреляные тетери, не бежим от потери! Не идем, покеда поджигателев вынуть не дадут нам! Во Ржев?! Враки! Не по яблочки ль по ржевски теперя поехали? — глумливо раздалось из толпы.

— Чаво глядеть?! Ломи! Вали, собор, на широкий двор! — махая топорами и дубинами, заорали колодники-коноводы.

И передние, самые наглые из толпы, так и кинулись вперед, хватая за пищали, за концы бердышей ратников.

Но таких смельчаков было совсем немного.

На остальную толпу повлияли слова воеводы, и она если еще и не расходилась, то потому, что была захвачена интересом к тому, что делают совсем, очевидно, ошалелые коноводы.

Тем плохо пришлось.

— Бей, хватай их! — властно прозвучал приказ, когда Воротынский увидел, что бунтует одна небольшая кучка.

Засверкали секиры-бердыши. Кое-где грохнула пистоль или самопал… Человек десять самых назойливых, самых отчаянных повалилось с раскроенной головой, с перебитыми руками, с простреленной грудью. Остальные с криками ужаса кинулись врассыпную бежать. Стрельцы ловили, вязали убегающих. Человек 30–40 в каких-нибудь пять минут лежали и стояли у ворот со скрученными назад руками.

Слышала это все Анастасия. Видел и слышал Иван. Тихо мерным шагом спустился он вниз, появился перед кучкой связанных злодеев. Увидя царя, все отступили.

Оглядываясь на оконца дворца, словно желая сквозь стены знать, что теперь с Анастасией, Иван в то же время шарил за поясом. Не найдя ничего, потянулся к ближайшему из окружающих, к Воротынскому, вытащил тесак у него из ножен и стал с размаха наносить тяжелый удар за ударом по шее, по плечам, куда попало двум-трем из связанных недругов своих, шепотом приговаривая:

— Гады!.. гады… смерды вонючие! Мятежники! Всех изрубить, всех повесить! Четвертовать поганых! Башки им безмозглые посносить!

И продолжал рубить мертвые уже, иссеченные тела, из которых кровь так и брызгала, обагряя ему одежду и руки.

— Осударыню бы успокоить поизволь, батюшка-царь! — желая прекратить тяжелую сцену, слегка выступая вперед, осторожно напомнил Адашев.

— Что?! — занося и над ним тесак, крикнул было Иван, но опомнился под влиянием блестящего взора, которым глядел Алексей ему прямо в глаза.

Словно от сна очнувшись, он кинул тесак, властно крикнув:

— Всем энтим башки долой безмозглые! — и кинулся к жене.

А там большой переполох царит. Опять беда с царицей. Кровь показалась. Муки у нее начались.

Но услыхав шаги Ивана, она сдержалась, быстро укуталась в покрывало до самого подбородка и повелительно шепнула всем окружающим:

— Гляньте! Осударю не сказывайте! Ему не словушка! Гляньте.

Улыбаясь, встретила Анастасия мужа.

— Што, али сладилось? Тихо стало, слышу я.

— Сладилось, голубка! Да штой-то ты смерти бледней лежишь? Не приключилось ли чего?

— Чему быть-то? Просто потревожилась малость, не стану греха таить. Теперь, коли все минуло, и ладно. Сосну, отдохну. Ступай, касатик! Вон и ты сам с собой не схож стал. И в крови вон весь кафтан. Видно, злодеев карал. Так им и надо! Ну, иди же! Дай сосну, попытаюсь…

— Спи… Все минуло! Не тревожься, — только и мог проговорить Иван, затем торопливо вышел из опочивальни, чувствуя, как нехорошо было явиться сюда в одежде, обагренной кровью.

Анастасия же, едва дверь закрылась за мужем, перестала улыбаться, вся вытянулась от муки, с искаженным лицом еще раз прошептала окружающим женщинам:

— Гляньте ж, нишкните царю! Оох… сама… оох… потом сама…

Помертвела, обессилела окончательно от боли и умолкла, затихла, лишась последней искры сознания…

VIII

Грозовая ночь настала за этим тревожным, боевым днем.

Ливень, молнии, раскаты грома, казалось, хотят смыть с лица земли все следы преступления, заглушить вопли отчаяния и злобы, какие только звучали за предыдущие дни в этом углу грешной земли!..

Под навесом тяжелых, непроглядных грозовых туч, раздираемых порою причудливыми извивами бичующей тьму молнии, творится много тайн и чудес. И свет дневной никогда не озаряет таких глубоких, губительных тайн, какие может видеть око Божие при сверкающих проблесках грозовой молнии ночной.

К рассвету гроза стала затихать…

В раскрытые окна опочивальни Ивана веет дивной свежестью и ароматом из старинного развесистого сада, где еще цветет черемуха и бузок.

Сам Иван, бледный, со следами пены на углах губ, лежит на постели.

Адашев сидит близ него.

Сильвестр, протопоп Благовещенский, стоит у аналоя, молится, порою поглядывая на юношу.

— Ну, што? Как? — спрашивает он Адашева.

— Никак, в себя приходит… не уйти ль тебе теперя, отче?

— Нет, пускай! Припомнит, крепче будет! — властно отвечает протопоп.

Иван раскрывает глаза. Мутные, блуждающие они, как всегда после сильного припадка. Голова тяжела. Затылок ломит. Вдруг, взглянув к аналою и различив темную плотную фигуру попа, юноша весь затрепетал.

— Так… так мне не снилось? Так правда? — стуча зубами от озноба, едва выговорил он.

— Правда, чадо мое! Все есть истинно, что от Бога! А ты сам видел: то было не от иного кого.

Ничего не отвечая, Иван упал опять лицом в подушку и затих.

Через несколько времени он быстро поднялся, но сейчас же упал было обратно, не поддержи его рука Адашева.

— Господи, ослабел-то как!.. Алеша, к Насте пройти допомоги! — тихо проговорил Иван.

Адашев вопросительно взглянул на Сильвестра. Тот кивнул головой.

— Изволь, осударь! Да што было с тобой? Отец-протопоп позвал меня, когда тебе занедужилось. А отчего это — не ведаю. Не приключилось ли чего?

— Потом… после… К Насте! — опять повторил Иван.

— Не послать ли спросить? Може, спит осударыня? — начал было Адашев, но, заметя нетерпеливый жест царя, умолк.