А Иван в это время, один в своей опочивальне оставшись, всех спальников и любимцев повыслал. Потом упал ниц перед образами, озаренными ярким сиянием лампады, и жарко стал молиться, вслух твердя прошения свои.

— Господи, не оставь раба своего! Даруй разума Царского, над ворогами — одоления скорого! А я клянусь и обрекаюсь, Господи: по правде, по совести, по завету Христа Спасителя, по науке отцов и дедов — землей володеть и правити. Ни зла, ни лиха никому не творить, разве — не ведая. Хранить буду власть, и душу, и народ мой! Обрекаюсь, Спасе Милостивый. Допомоги мне на том…

И рыдал, и молился, и обеты давал до утра юный царь. Тут и задремал, склонясь головой к аналою. Прокинулся скоро, встал, еще раз перекрестился и, не раздеваясь, по обычному, в той же расшитой, тяжелой рубахе шелковой, в шароварах атласных, узорчатых, в ичигах мягких, сафьяновых, повалился на ложе свое и уснул.

XIII

Пока эти торжества совершались, да еще и задолго до них, по всей земле призывные «невестные» грамоты были разосланы. Девушек-невест стали на Москву созывать, на смотры царские. Рождество на дворе стояло. А там и святки приспели.

Анна Захарьина давно уже царя не видела. За хлопотами, за сборами к венчанию царскому не мог он и часу урвать, к боярышне заглянуть. Только послов слал, верных, близких себе людей.

Знала Анна, что важные дела разлучают ее с милым, с «суженым-ряженым», как звала в душе царя. Но все-таки не легко было девушке.

Накануне Крещенья — сидели они с матерью вдвоем, сумерничали.

— Слышь, девонька, не гоже оно так-то! — вдруг обратилась к ней мать.

И раньше любила и холила она дочку, а с той поры, как явилась надежда стать тещей царю, и совсем в кабалу себя записала старуха к «невесте царевой»… Сама каждый кусок для девушки готовила, каждый глоток подавала: не испортили бы будущую царицу вороги лютые.

Теперь и тревогой и укором зазвучали слова, которые вырвались у старой боярыни.

— Что не гоже-то, мамонька? — спросила Анна, думая совсем о другом.

— Таять ты больно стала, девонька! Совсем извелась. Поди, царь сухопарых не больно-то любит. Не возьмет, коли беречь себя не станешь. Другую выберет.

— Матушка, и так не возьмет… Все равно не бывать мне за ним! — вдруг с неожиданным наплывом тоски тихо и грустно ответила девушка.

— Што ты? Да с чего ты взяла? Дурочка! Такое слово великое было им сказано. И образ подымали, молебен служили. Как же вдруг: не будет? В себя приди, милая!

И боярыня рукой замахала на дочь.

— А я говорю: не будет, так и не бывать ничему. Уж и грамоты по дальним городам посланы. И соседям нашим пришла. А нам нет как нет.

— Годи, девонька: все по ряду. Перво-наперво: царским жильцам, которы во дворце да в Кремле близ царя живут, — тем обсылка будет… Там — первым людям, тоже у которых дочки-невесты… Там — и нам: незначным боярам, вдовым семьям… Все по ряду!..

— Мамонька, как же: ежели он ко мне правду хорош? Ежели думает? Ежели жалеет… Што бы не сказать?..

— Што сказать-то? «Захарьиной-Кошкиной, Анке, первой посыл шлите, вести давайте, штобы в невесты собиралась, а там — ив царицы шла»? Так, милая? Сейчас сторожу я тебя, дней-ночей не сплю… А тогда — и прямо обоим конец! Мало ль народу самого злого, самого великомочного зубы точат!.. Ежели прямо узнают, што ты им помеха неминучая, — тут тебе и карачун! Молчи-помалкивай лучше, доченька. Во сне увидишь — и то отрекись. Так-то целее будешь, скорее до терема царского дойдешь!

— Ой нет, матушка! Ничему-то не бывать. Я и сон-то лихой такой да вещий видела!

— Сон? Какой ошшо сон? Што же давно не поведала, милая доченька?.. Сами не разгадаем, я за бабкой-стрельчихой сыосылать велю. Говори скореича!.. Помилуй, Осподи! Сон?!. Ахти — мнечушки!.. Чур нас. Наше место свято. Дурное в окно да в подволоку. Добро — в дверь да с наскоку! — зашептала свои причитания старуха. — Да што ж ты молчишь, как статуй, словно на кургане — баба татарская… прости, Осподи! Скажи про свой сон. Поведай матери-то!

— Под утро мне, матушка, снилось… да так четко снилось, вот словно на яву. Лежу я в саду будто на травке. От жары разметалась вся, распоясалась. И с дерева с высокого голубок слетел ко мне. Большой такой, разноперый, глазки так и горят, словно камешки самоцветные.

— Ну? Ну?..

— И стал он надо мной тосковать-ворковать, совсем как человек ласкается. Я давай его гладить. А он…

— Ну, ну?! Нечего невеститься! С матерью толкуешь, не с чужим с кем. Все досказывай!

— И клюнул он меня в правую грудь и в левую. А сам обернулся не то коршуном, не то соколом — и взлетел на дерево. Больно мне, и жутко стало, и сладко — сама не знаю с чего. Лежу — гляжу: кровь из груди каплями выступила. Шесть капель всего. А эти капли — не кровь — зернами ормуцкими, жемчужинами великими на землю скатилися.

— Ну, ну?..

— И разные жемчужины, цветом и видом разные. Три — словно орешки-двойняшки. Покруглее видом. Три — словно желуди, длинные. И цвет у их белый. А у трех, у кругляшек, у первых, — черный блеск. Такого черного жемчуга я не видывала. А сказывают, бывает…

— Бывает… Ой, бывает! Ну, доченька, как я уразумела: и хорош твой сон — вещий, великий сон да и кручинливый. Да ты не пужайся, милая! Ничего особливого. Голубь-то, што соколом стал…

— Коршуном скорей, матушка!

— Нишкни, дитятко! Соколом… И всегда помни: соколом! Суженый это твой был, муженек богоданный. Сама знаешь кто? И шестеро деток пошлет тебе Осподь. Три девочки. Энто те, что кругляши жемчужины… А желудочки — энто сыночки, на долгое доброе им здоровьице. Жить да осударствовать им!

— Маменька. А как же дочки? А, мам? — вся заражаясь мистическим настроением старухи, твердо веруя во все, что та говорила сейчас, спросила Анна.

— Дочки. Черны, баешь, жемчужинки-то? Ну, они, дочки-то, — не будут долговечны. Да воля Божия на все! Хорошо, коли дочку так вырастить, как я тебя. Ежели, подай Богородица, тебя я да в царских теремах увижу! Так там царицам любо. А царевнам — куды туго жить. В монастырях самых строгих — и то лучше… Не мимо сказано, что тюрьма — что терема. Замуж царевен, почитай, не выдают. Там любить не велят. Какая жисть? Маета! Так и лучше, ежели ангельски чисты душеньки к Осподу Богу до времени отойдут! К святым ликам сопричислятся. Да што ты, дурашливая. Ошшо так ли, не так ли — о нерожденных детках плакать, вижу, собираешься? Може, мать, дура старая, и Бог весть какого веретья наплела… А ты свои оченьки ясные темнишь. Буде! Не гоже! Попомни: жених какой у тебя? Для него и глаза, и всю себя, как клад заветный, беречь надо, девонька! Не верь матери. Врала все, старая…

— Нет, мамонька! Чует сердечушко: так все и будет. И сама во сне — почитай так сама и подумала, как вот ты поведала. Только сама себе… счастью и горю своему верить боялась.

— Брось, говорю. Пойдем лучше! Поглядим на всяк случай: все ли у нас заготовлено, если пошлет Царица Небесная, заглянут сваты жданные да желанные…

И боярыня поднялась, увлекая за собой дочь к тяжелой укладке, где были припрятаны самые богатые наряды девушки, старинные, от пробабок еще завещанные захарьинскому роду.

Уловка удалась.

Сначала рассеянно, неохотно перебирала красавица наряды тяжелые, бархатные да парчовые. Переглядывала повязки сверкающие да кики тяжелые.

Каменья дорогие, самоцветные поражали величиною. Несмотря на плохое освещение, разлитое двумя-тремя свешниками о четыре-три рога, несмотря на грубую оправу «гнездом», где изумруды, рубины и яхонты сидели в чашечках серебряных, дорогие камни, особенно алмазы и бриллианты, переливались своей таинственной игрой. И скоро девушка увлеклась занятием.

А старая боярыня, покачивая головой, подумала про себя: «Вот все на одну стать! Смута и радость — рядом у их живут… Умей лишь за дело взяться…».

XIV

Яркими лучами рассыпалось раннее зимнее солнце над перекрытыми снегом островерхими крышами захарьинской усадьбы на другой день после беседы старухи с ее тоскующей любимой дочкой.