— Ах, вороги, ах, злодеи, ах, душегубы подлые! — так и взвизгнула, не вытерпев, боярыня. — Знаю я, чьи энто вымыслы! Ведьма Наташка Поленина, суседка-дьяконица, склыки пустила. Да я ее…

— Помолчи, сестра! — уже более решительно прикрикнул Михайло. — Да Полениной за такие речи можно бы язык к пяткам вытянуть.

— Я суседок твоих не знаю! — раздражительно отозвался Григорий, и без того вечно злой, подозрительный и раздраженный по натуре человек. Теребя свою длинную, жидкую черную бороду, он продолжал: — Круг царя такие речи ведутся. Бояре главные о том же проведали. Нешто единый шаг царев без погляду останется? А теперь — и пуще всего. Скоро пора приспеет: оженить царя надобно. Уж все первые роды между собою сносятся, пересылаются, сговариваются. Судят-рядят: на ком осударя женить? Так со всех концов по сотне гонцов готово: не скользнул бы куды вьюнош, мимо ихних мережей не проплыл бы. Пока он с дворовыми али припосадскими женками хороводится — оно и ладно. Ежели с иной боярыней замужней али княгиней какой позадержится, и то не беда. А тут, слышь: боярышня запуталась. Все ныне и заворушилось, как осы в улье в своем. Узнать всем надо: што да как? Невесту ль готовит себе осударь али так, приспособил сударку повседневную? По видимости — на последнем все сгодились.

— Ахти мне! — в неподдельном отчаянии хватаясь за кику, завопила было боярыня, но тут же и замолкла, увидя поднятый с угрозой палец братца Михаилы.

— Што ж, все энто и мне добре ведомо! — после небольшого молчания заговорил он. — Оно, гляди, и лучше, что такой, не иной говор идет. Для племянной целее, да и для тебя, сестрица. Стали бы главные бояре супротив вас опаску держать — давно бы и ее и тебя смели с пути с дороги. Извели бы зельем лихим как-никак. Не то хоромы подожгли бы, живьем поджарили.

— О-ох! — только и простонала, задрожав, боярыня.

— Теперь одно знать бы нам доподлинно надо: правду злые люди болтают али наговаривают на племянную? Ась? Поведай, сестрица любезная. Да, гляди, без хныканья, без вытья, без речей пустых, залишних.

— Ох, скажу. Все выложу, братец Михайло Юрьич! Ничего не потаю. Стыд головушке! Каки речи облыжные про девицу пошли! Да нешто я не мать? Да рази вместимо? Да позволю я, штолича? Да я ее лучше этими руками.

— Ну, вижу: толку не быть от сказов твоих. Так я спрашивать буду, а ты покороче отвечай. Что суть спрошено. Ночевывал когда осударь на дворе на твоем?

— Батюшки! Да нешто можно?! Да как же?!

— Ладно. Не было, значит, тово. В другое: часто ли счастливил-заглядывал?

— Да, батюшка… Сказать, так и не считала, а припомнить можно.

— Я, дяденька Михайло Юрьич, знаю! — вмешался Никита. — Без меня, почитай, ни разу не заглядывал. А со мной — раз пять бывал.

— Выходит: раз на неделе. Ошшо не больно часто-много, — ухмыляясь в бороду, заметил боярин. — А один на один с боярышней бывал ли гость дорогой?

— И-и, да нешто? — начала было боярыня, но сын снова перебил ее:

— Штобы совсем наедине, без призору, хошь бы дальнего, незаметного, — того не случалось. Не матушка, так я, не я — иной хто энтак неприметно, а все поглядывали. Но сидеть вдвоем — они сиживали. И в покоях случалось, и в саду, под наметом, али в купине хмелевой. Речей не подслушано всех. А што слышали, то все по чину велось. Ни озорных, ни улестливых слов осударь сестре не сказывал.

— Ах, очи твои подлые! — опять заволновалась, не выдержав, боярыня. — И не сын ты мне! И не брат сестре. Пожди: станет она царицей, осударыней вашей, — отместит тебе! Попомнит, как плохо ты за честь ея девичью вступался, чужих людей непохуже. Ну, как же чужим молчать, коли свой шатается: мол, знаю не знаю, а сказать не могу! Да ты за сестру, за нее должон не то кому, дядьям родным рот заткнуть! Да ты бы царицу свою грядущую…

— Эй, молчи, сестра! Пра, уйдем. Звени тогда одна в пустой горнице. У нас уже в ухах зык пошел. Ежели можешь, лучше толком скажи: все ли знаешь, что царь с племянной толковал? Да об ея будущем осударенье-царенье помалкивай, пока цела!

— Все знаю. Все мне доченька без утайки сказывала. Как только смекнула я, что залюбил осударь девицу, норовит на ей жени… Молчу, молчу! Как смекнула я, — давай девку допытывать, ее научивать, как с царем речи вести, слова не молвить бы лишнего. Ну, што греха таить — у самой дума было прожужжала в уме: не смутить ли ее на грех — парню манится? А она у меня прямая, простая, вся в меня! Николи воровством-утайкой не жила! И до последнего словечушка переносила, о чем с глазу на глаз речи у них ведутся. Складно так говорила, ровно вот в Апостоле али в святцах написано. Энто царь ей все так сказывал, а она мне. И про царство, и про дела великие, про земли, про войны разные, што он задумал. Ровно бы с боярином думным, с Аннушкой моей толкует. Известно, хошь и царь, а молодо-зелено ошшо. А там ее пытал: пойдет ли она, за кого он посватает? Она в слезы. Словно Бог дите надоумил, так и отрезала: «Ни за кого не пойду! Христос — мой Жених желанный…». И, говорит, так энти слова царя порадовали, што он взял за руки, в очи поглядел… и молвил: «Ин добро! А ежели б, говорит, Христос тебе власть над царством дал? Как бы ты володела им?». А она ему: «Всех бы, говорит, жалела… Всех бы призрела, ково только люди злые али судьба-злодейка здесь изобидела. И всем бы слабым помогу дала…». А он ей: «Вот и меня обижают. И я не в сладость живу. Жалеешь ли?». А она ему: «Тебя ли жалеть, осударь? Ты всех ясней, всех могучей в земле. А только ежели тебе что горько, пусть бы лучше на меня смерть пришла, только бы тебе радости придать». Вестимо, глупа девка. А он ей…

— Глупа не глупа, а кстати молвила!

— Вот-вот. И сам святитель, митрополит, отче-владыка, тоже мне нынче сказывал, как в казенку свою зазвал, а я все ему поведала.

— Эка шалая баба! Так тебе бы с тово и зачинать надо. Сам Макарий, толкуешь ты?

— Што ж што сам? Я, може, и не то нынче от владыки слыхивала. Лих, молчать велел. А я вот и проболталась.

— Угу! Вон оно дело какое?! Сам владыка за нас? И ни слова ранней не сказывал? На старца похоже. Творить многое, а и не слышно, не видно его. Словно само все деется. Только ежели где што доброе прилучилось, — уже его тут рука. Беспременно так.

Сказал и задумался Михаиле

— И вовсе не доброе! Старец — не мирской человек. Он по святцам целу работу кроит. А в миру — диавол портняжит. Забыл, брат осударь: нешто первые бояре до благого конца допустят? И Милославские, и Старицкий князь. А особливо Вельские да Глинские! Живьем сглонут. Сами на все пойдут, да не пустят наш род в родню царскую, в свояки царицыны! — отозвался желчно Григорий.

— Пустить не пустят. Оно вестимо. Вот и лучше, што святого дела они здесь не чают, в полюбовницы царю племяннушку посулили. Пущай. А мы ошшо поглядим. И их роды попервоначалу не больно высоко летали. И Сабуровы, и Годуновы, и Шуйские — о Вельских уж не поминаючи, — все не доблестью, а по свойству, через терема царские поднялися. Дочек да сестер туды засадили, так и сами знатны, велики и богаты стали. Може, и нашему роду Бог пошлет. Поглядим-пождем. Попытаемся. Вы, молодежь, языки за зубами держать. Живет царь с Анной — ну, пускай живет. Не такайте да и не отнекивайтесь больно. Мол, такое счастье кривое привалило, такое дело зазорное, што не клич же кликать о нем на Ивановской на площади.

— Как же, дядя, — вспыхнув, начал было Никита, обиженный ролью, которую навязывал ему и брату старик боярин.

— Тако же, племяш! Целей и сестра, и все мы будем. А от слова не останется. Доведем до царских теремов Аннушку — с нея, што с лебеди белой тина озерна, все людские наговоры скатятся. А пока, што потемней для нас, то получше. Мути поболе напустить надо. В ней только рыбка добре и ловится. Пусть над нами, над именем, над родом нашим честным малость потешутся. А уж потом и мы свою душеньку отведем, как станем чрез разряды скакать. Впереди таких бояр усядемся, поручь царицы, сестры и племяннушки, которы и верхом шапки нам намаргивали, век не кланивались! Плохо ли, Никитушка?