Андрей Иванов
«Копенгага»
Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!
КОПЕНГАГА
Новелла
Первые два месяца в Копенгагене я не жил, а плавал в воздухе, как большой мыльный пузырь, покрытый чувствительными ресничками, которыми я осязал этот незнакомый город. Меня изумляло все, особенно звуки на улице, к которым я прислушивался, полеживая в спальном мешке, надувшись пива или накурившись контрабандного табаку, за которым дядя ходил каждый второй четверг к какому-то знакомому курду.
Я подолгу оставался в его студии один, поэтому чутко прислушивался ко всему, что происходило за окном; в целях конспирации к окошку было лучше не подходить, поэтому я по-своему пытался расшифровывать то, что слышал, лежа пьяным с закрытыми глазами, — и чудилось мне всякое!
Звуки то ошарашивали холодностью, то щекотали непривычностью, никак не желали укладываться в инвентарную систему образов, ни под один шаблон не подходили, а если подходили по форме, то не вписывались по размерам.
Когда я говорил об этом дяде, он ехидно посмеивался и приговаривал: «Привыкай, привыкай… Тут и двери такие, ключи, замки, ступеньки, сами дома, и дверные косяки — посмотри! — совсем иные стандарты! А еда… Какая еда, вот на, попробуй!»
Да, двери были странные — мне это сразу бросилось в глаза, когда мы подошли к дому, где он снимал студию. Дядя вставил ключ в дверь подъезда, повернул его — и перед нами распахнулся лифт! Огромный грузовой… Но это меня не беспокоило; меня беспокоили звуки… Они закрадывались в меня и оживали в виде странных снов, которыми я бредил наяву.
Иногда, лежа на полу на картонной подстилке, пуская кольца в потолок, я рассматривал ими навеянные сны и с трудом мог себе представить, каким должен быть источник этого шурум-бурума, что распахивался в голове как стая разноцветных зонтиков.
Я даже пытался их сортировать… Резкие и грубые были такими, как везде, только отчего-то заставляли тревожиться сильней, чем обычно. От некоторых я даже обливался холодным потом. Скользкие и мягкие были мало приметны, в них жила какая-то пряность и робость; застенчиво предлагали себя, стелились ненавязчиво, но стоило мне к ним присмотреться, как они поселялись во мне на день, два, всплывали в памяти, играли в позвоночнике. Грохот тоже был совершенно не тем привычным грохотом; он тоже долго тлел в сердце и не уходил, как пьяный — выругался и стоит над душой. Мне было трудно с этим справиться, переварить; вспомню, как гневно громыхнул грузовик или пронзительно взвизгнула роллетная решетка на витрине ранним утром, и задвоится в глазах пойманный зайчик, и поплывет похмельная земля под ногами, точно голова моя снялась с плеч и покатилась с прилавка кочаном по асфальту под ноги прохожему, который перешагнет через нее и, чуть не столкнувшись с курдским мальчиком, усмехнется, бросит взгляд на то, как мальчуган поднимает кочан, и пойдет себе дальше.
Каждый незнакомый звук влек за собой маленькое внутреннее приключение. Мягкие и нежные выплывали тоже; они словно ласкали меня, и я мурлыкал, умилялся, улыбался под нос, хмыкал: «А это забавное подсасывание… Наверное, какая-нибудь вентиляция… Хотя вряд ли… Приятно, и все же: что это? Что это за устройство, которое производит его?»
Однажды это нежное подсасывание воздуха включилось, когда мой вечно занятой дядя пытался настроить телевизор, который, как он сказал, купил, чтобы мне веселей жилось в его комнатке, и я спросил его:
— А что это за странный звук?
— Какой?
— А вот этот, с улицы!
— Хм, — сказал дядя, — не знаю, какой звук ты имеешь в виду… Я ничего не слышу…
— Да как же! — изумился я. — Вот скребется слегка, подсвистывает, будто тянет воздух… Должно быть, машинка какая-то… Может, такой пылесос, которым убирают улицу?
Дядя оторвался от телевизора, повернулся ко мне, посмотрел серьезно сквозь очки, отвернулся и сказал:
— Не знаю, о каких пылесосах ты говоришь, для уборки улиц есть специальные машины… Но я не слышу ничего! Никакого звука с улицы, кроме дождя, нет.
Я подошел к окну. На улице был дождь. Я подошел к окну, несмотря на то, что мой дядя не любил, когда я подходил к окну, потому что считал это нарушением правил конспирации: я не должен был мелькать. Но он меня так озадачил тем, что ничего не слышал, в то время как тихий звук так отчетливо сосал у меня под ложечкой, что вставали дыбом волоски — так приятен он был! — что я не выдержал и выглянул в окно: улица была мертвой, не было ни души; ряд тоскливых бледных фонарей, каждый из которых смирно светил себе под ноги — ни метром дальше; мертвые машины, мертвые окна домов, глухие двери, гофрированные жалюзи и решетка арабского магазинчика; тоскливая телефонная будка, из которой, по признанию дяди, он звонил нам в Эстонию несколько раз с дешевых пиратских карточек, купленных тут же, в магазине (звони по всему миру за сто крон!), и все это держал в своих влажных ладонях дождь, неторопливый бессмертный дождь. Действительно, не было ничего, что могло бы производить этот странный звук. Но звук был… Он был со мной и позже… На Юлланде… и на Фюне… в Норвегии и Голландии… Звук этот время от времени возникает и теперь, где бы я ни был… все, оказывается, зависит не от погодных условий, а от степени отупения. Вот ведь как просто! Стоит только провалиться в сугроб отупения, как тут же рядышком просыпается и начинает скрестись невидимая мышь…
Помимо воображаемых шумов, которыми я обзавелся в Копенгагене (а может, и раньше, как знать; может, не замечал?.. я ведь много чего не замечал), были и другие звуки, вполне реальные. Я их впитывал…
Оставшись один, я брал стакан и, прильнув к нему ухом, прослушивал комнатку, пиявкой ползая по стенам, одержимый, как проглоченный Левиафаном доктор Измаил в поисках сердца рыбины, приставлял стакан к полу, влезал на стол и слушал потолок… И чего только я не услышал вот так! Чего только не шептали мне эти стены!
Чем сильнее я скрючивался, чем сильнее замирал сердцем, чем труднее мне было удерживать стакан, тем более странные слова я слышал… Раз совершенно отчетливо подслушал ссору моих бабушки и дедушки, их голоса рвались сквозь поток воды из душа, следом включилось щелканье машинки, которую испытывал безумный изобретатель… Это был телетайп, при помощи которого безумец посылал свои письмена в будущее, чтоб там его услышали, он отправлял сигналы в будущее ежедневно.
Как тот радист, про которого писали в газете (кажется, в «Комсомольской правде» или в «Труде», это мог быть и «Труд», потому что они и про тюменского инопланетянина писали), он отстукивал на Марс свои жалобы: в правах ущемляют — капиталисты прибрали к рукам все фонды — денег не дают — мы утопаем в дерьме, — а потом все это случайно отловили, эти сигналы, не дойдя до Марса, прибились к ушам какого-то случайного радиолюбителя, и он их по ошибке принял за сигналы с Марса… И, как писала газета, ЦРУ изловило того радиста, и его долго пытали, по кусочкам резали!
Но этот сосед был не такой дурак, он был амбициозный, и правильно: прагматиком надо быть. Он все рассчитал: в будущем его сигналы оценят и ему пришлют денег, проспонсируют, надавят тут на кого надо… По нему было видно, что он просто так не изобретал бы свои машинки, у него все было учтено, каждый болтик вписан в послание, он за все требовал возмещения! Этот не стал бы просто так корпеть на благо человечества из каких-то филантропических принципов. Он не романтик, нет-нет, конечно, у него нет иллюзий на этот счет, он не сентиментальный чудак, ничего просто так не бывает, он не какой-то там дурашка. Глядя на него, все становилось ясно: такой суровый, бородатый, с закатанными рукавами, с морской татуировкой, гнусавый куритель трубки и самокруток… Нет, он бы и пальцем не шевельнул во имя человечества! Все его старания должны были возместить потомки, и немедленно, прямо сейчас из будущего — перевод — сто тысяч датских крон ежемесячно и пожизненно! Иначе он уничтожит свои открытия! И тогда им там несдобровать! Их там вообще не будет — кабы не он тут!