— Навсегда?

— Нет, на три месяца. Мы в командировке. На три месяца и назад.

Старушка достала из ридикюля платок. Маленькие восковые ручки суетились в ридикюле, перебирая

флакончики и лоскутки.

— Куда назад?

— В Москву.

Опять неловкое молчание и Николай Васильевич, чтобы оборвать его торопливо спросил:

— И Леля здесь, с вами, в Париже?

— Здесь. Она придет. Она служит. — Холодно сказала старушка.

— Татьяна Васильевна, позвольте мне вам объяснить сразу, чтобы не было недоразумения, — волнуясь и

торопясь начал Мерц. — Я собирался написать вам, но решил так лучше, на словах. Я и ваша дочь Ксана живем

в Москве, мы никуда не уезжали и уезжать не собираемся. Я работаю, мне доверяют, может быть вы слышали?..

— Вы венчались в церкви? — вдруг спросила старушка.

— Татьяна Васильевна!

— Отвечайте, вы венчались в церкви?

— Ну, древляне! — вдруг сказал в углу Митин.

— Татьяна Васильевна, я был готов ко всему, но…

Мерц встал и вытер платком пот на висках:

— Я был готов ко всему. Я понимаю, что здесь, в отеле “Тициан”, вдали от родины, вы не поймете наших

отношений. Но, честное слово, это же не важно — венчались или не венчались. Об этом у нас не говорят…

— Николай Васильевич, — звенящим голосом прервала старушка, — здесь мальчик, здесь Костя и я

попрошу вас…

Мерц посмотрел на Митина. Черные блестящие глаза уставились на него сверля и обжигая, белые зубы

опять сверкнули зарницей. Он раскрыл рот, но в эту минуту скрипнула дверь, зашуршало платье и молодая

женщина в голубом, шелковом пальто шумно вбежала в комнату.

— Леля, — всхлипывая сказала старушка. — Леля… Вот…

— Елена Александровна… — Мерц шагнул вперед, но старушка встала между ними.

— Это Мерц, Николай Васильевич, муж… муж Ксаны.

— Как мило, — залепетала женщина в голубом и огненно алые губы приблизились к губам Николая

Васильевича и сладкий густой запах духов ударил ему в нос, — как мило что зашли, ну что Ксана, бедняжка,

представляю себе, шелковые чулки безумно дороги, мне говорил москвич из Белграда, Вова Берг. Мама, почему

нет чаю?.. О ля ля, слезы, как скучно… Ну, Николай Васильевич, почему вы таким букой… Мама иногда

невыносима. Мэ же манфиш па маль… Вам надо показать Париж, Тур д’Эфель, Сакрэ кэр, Фоли Бержер…

Голубое шелковое пальто полетело через всю комнату на кровать. Зеленое с белыми зигзагами, не

достающее до колен платье мигало в глазах у Мерца и огненно алые губы, стриженная медно красная голова и

белое, густо запудренное лицо гримасничало, улыбалось у самых глаз Мерца.

— А Жозефину Бекер видели? Непременно сходите. Будет о чем порассказать Ксане. У меня есть для нее

фотография. Я — в костюме одалиски.

— Почему же одалиски? — басом спросил Митин.

— Очень просто. Я в нем работаю.

— Где работаете?

— В Казбеке. Духан Коказьен, кавказский духан князя Карачаева на Монмартре, на плас Пигаль. Я

консоматорша.

— Как?

— Консоматорша. От слова “консомасион” — закуска.

— Леля! — вдруг вскрикнула старушка. — Леля, умоляю тебя замолчи, — потом она заговорила очень

быстро, умоляюще протягивая руки к Леле и от того что она боялась что ее прервут, говорила бессвязно и

невнятно.

— Вот вы видите, вы видите, вот здесь мы ютимся. Здесь мы трое… Отель “Тициан”. Комната триста

франков в месяц. Я вышиваю, Леля служит в ночном кабаке. Помните — Москву, казенная квартира на

Пречистенке, четверо прислуг, помните?.. А серебряную свадьбу у Яра в кабинете. Цыгане, Варя Панина, “К

чему скрывать, что страсть остыть успела”… Помните, две тысячи рублей стоил ужин на сто двадцать персон.

А теперь вот… И вы хотите, чтобы я поняла. Не понимаю! Не хочу понять! В Загребе была! В Софии, в

Константинополе, сама стирала, сама стряпала. Леля — консоматорша! Не понимаю, не хочу понять! Ненавижу,

глаза буду рвать ногтями! Мучить буду! Веревки буду вить, чтобы было на чем вешать! Проклятые!..

— Татьяна Васильевна, — почти закричал Мерц. — Татьяна Васильевна! Я таких слов слушать не хочу и

не буду слушать. Мне жаль вас, но я вижу, что мы чужие, что мы разные люди. В эти десять лет мы стали

совсем чужими. Я пришел к вам только потому, что хотел знать, как вы живете. Я считаю, что в России

произошли величайшие и благодетельные для всего мира события. Революция…

— Не смейте! — задыхаясь закричала старушка. — Не смейте здесь! Я знать вас не хочу! Не хочу знать!..

Трудно было понять, что происходило в комнате. Маленькая старушка билась в истерике. Леля махала на

нее руками и бросалась к Николаю Васильевичу. Митин, поймав за полу пиджака Мерца, сильно тянул его к

двери. И над ними всеми, стоя обеими ногами на кровати, идиотически улыбался Костя.

На улице Митин взял из рук Мерца его шляпу и надел ему на голову.

— Ну и древляне! — весело сказал Митин и захохотал. Велосипедист, кативший впереди него колясочку

с рекламой сигарет, посмотрел на него и тоже захохотал.

Они шли по узкой, полутемной улице. Состарившиеся, загримированные женщины уже выходили на

промысел. Из зеленой лавки пахло петрушкой, горькими травами и свежей землей. В кафе на углу, маляры в

синих, запачканных известкой блузах, непринужденно стояли у стойки, пили кислое, белое вино из маленьких

стаканчиков. Легкая, нежная синева осеннего неба сияла в щели между высокими кровлями и холодноватое

Ноябрьское солнце скользило вдоль фасадов домов.

— Вот вы говорите об эмиграции, — говорил Мерц, — пустота, разложение, гниль. Попробуйте убедить

Татьяну Васильевну. “Почему не венчались в церкви?”, и все тут. Живут в нищете, дочь чорт знает чем

занимается, а гордость есть, своеобразное понятие о чести, устои…

Тяжелые ботинки затопали по асфальту позади, но Мерц не оглянулся.

— Вот с голоду помрет, а из моих рук ничего не возьмет.

— Николай Васильевич! — окликнул сзади мальчишеский голос.

Мерц оглянулся. Костя, запыхавшийся и потный, стоял позади.

— Николай Васильевич, — искусственным, ломающимся басом сказал Костя, — мама просила… завтра

платить по счету в отеле, нельзя ли взаймы… хоть триста франков. Сосчитаемся.

Мерц, не глядя ему в глаза, рылся в бумажнике. Он вынул наугад три бумажки и отдал Косте. Тот убежал

назад не простившись, крепко зажав в кулаке три мятых кредитных билета.

— “Гордость”, “своеобразное понятие о чести”, “устои”… — пробормотал Митин, затем он слегка

толкнул Николая Васильевича в бок и совсем другим голосом продолжал: — Ну-с, поехали в консульство,

чтобы в субботу в Лондон, а недельки через две — в Москву. Поездили и будет. Древляне!

— Древляне, — сердито повторил Мерц и взял Митина об руку.

IV

Бритье отняло у Печерского много времени. Сегодня он спешил и потому, убрав прибор, сразу перешел к

прическе. Он выровнял в ниточку пробор и стянул редкие мокрые волосы тугой сеткой. Пудра густо лежала на

щеках и подбородке Печерского. Осторожно смахнув пудру с лица, он встал и наклонился к зеркалу.

В белоснежной крахмальной сорочке, в трико цвета спелой дыни, в шелковых носках и лакированных

туфлях, он стоял перед зеркалом две, три минуты. Затем, он повернулся к шкафу и; достал из него смокинг.

Танцующими, круглыми движениями Печерский натянул брюки. Подтяжки имели явно не свежий вид. На

бульварах, в витрине Маделио, он видел замечательные подтяжки — черная замша и муар. Надо купить, когда

станет легче. Воротник и галстух отняли еще десять минут. Он надел смокинг и снял с головы повязку,

осторожно обеими руками надвинул котелок и взял на руку пальто. В таком виде он мало походил на русского.

Однако его выдавали выдвинутые скулы и голубоватые, бесцветные глаза.

Печерский закрыл окно. В комнате сильно пахло одеколоном, мылом, английским трубочным табаком и