Подвода тянулась медленно, точно тяжело нагруженная барка навстречу воде; седоку стало скучно, и он достал из-за пазухи пачку дешевых папирос и, вынимая одну из них, проговорил:

   -- А ты, дедушка, не куришь?

   Старик, тяжело дыша, махнул отрицательно рукой и произнес:

   -- Где тут, и так иной закашляешься, хоть душа с телом расставайся, а если бы курил, то, може, давно бы издох!

   -- Вот и напрасно! -- неодобрительно качнув головой, проговорил седок. -- Покурил бы -- и кашлять перестал: ободрало бы в горле-то...

   Он вычиркнул спичку и стал закуривать. Дым синей тонкой полоской понесся на старика, и тот сейчас же сморщил лицо и несколько раз кашлянул. Кашлял он тяжело и медленно, так же, как и дышал. Лицо его от этого покраснело и как будто сделалось свежее. Когда он откашлялся, седок опять проговорил:

   -- Покурить очень хорошо: куришь это -- думы разные в голову пойдут, и отдыхаешь. Я до двадцати годов не курил, а как перешел в Москву -- и привык. Примерно, пошлют тебя на работу... устанешь... кто курит -- тот сейчас сделает перерыв, начнет вертеть папиросу и передохнет малость, а тебе все отдыху нету... Ну и стал приучаться. Сперва в шутку, а как в солдаты попал -- совсем привык.

   -- В городу другое дело, -- проговорил старик. Он опять несколько раз кашлянул.

   Седок, не обращая на это внимания, продолжал философствовать:

   -- Вопче люди много хорошего выдумывают... Вот, примерно, теперь эта машина. Бывало, ее не было, так едешь, едешь домой-то чуть не три дня, а теперь в Москве пообедал, а ужинать домой...

   Лошадь подъехала к переезду линии и, увидавши столбы с правилами, подняла уши и голову и замедлила шаг. Старик дернул ее за вожжу, взмахнул кнутом и крикнул:

   -- Но, бойся... впервой видишь!

   Лошадь рванула сначала в сторону, но старик опять дернул за вожжу; лошадь остановилась и фыркнула.

   -- Не привыкла еще, -- равнодушно глядя на заартачившуюся лошадь, вымолвил седок, -- поездов-то, небось, как пугаются.

   -- Боятся, шут их обдери, -- сказал старик и опять хлестнул лошадь.

   Лошадь снова рванула и, выгибая шею, неестественно быстро пошла через рельсы. Старику, чтобы не отставать от нее, пришлось бежать. Он совсем запыхался, и когда проехали переезд, ему уже трудно было идти. Седок заметил это и проговорил:

   -- Садись сам-то, небось не надорвется твоя животина-то!

   -- И то сесть, -- сказал, задыхаясь, старик. -- Тпру, ремкая! Разошлась -- и не остановишь...

   Старик натянул вожжи -- лошадь встала. Он с трудом вскарабкался в телегу, оправился, натянул вожжи и, облегченно вздохнув, крикнул:

   -- Но, с богом! На этой стороне посуше.

   Действительно, другая сторона линии была гористее, и там земля совсем пересохла; на полосах, упиравшихся концами в березовую рощицу, между щетинистым жнивом, немного потемневшим под снегом, кое-где пробивались зеленые иголочки молодой травы. В воздухе, наполненном ярким солнечным светом, пахло земляными испарениями; из леса несло перепревшим листом, а где-то в вышине заливались недавно прилетевшие жаворонки. Седоку, должно быть, чувствовалось очень хорошо. Он глядел с явным удовольствием на все, что ему попадалось на пути, и на его губах играла благодушная улыбка. Необычайное добродушие сквозило у него, когда он переводил взгляд на своего извозчика: ему неудержимо хотелось говорить с ним.

   -- А ведь теперь лучше на свете жить, чем в старину, дедушка?

   Но на старика, видимо, уже не производила волшебного, бодрящего действия возрождающаяся весна. Он сидел согнувшись и, машинально помахивая кнутом, уставился в спину лошади, думая какую-то невеселую думу. Может быть, он думал о нужде, которая теперь, в начале весны, по беспутице, выгнала его промышлять извозом; может быть, о том, как ему, старому и обессилевшему, будет ходить за сохой, вязнуть старческими ногами в рыхлой земле, под тяжестью увесистой севалки. Он совсем безучастно отнесся к вопросу седока и, не поворачивая к нему головы, медленно, как бы нехотя, проговорил совсем неопределенную фразу:

   -- Как кому! Кому и в старину было хорошо, а иному и теперь плохо.

   -- Я не про кого-нибудь говорю, а так вот, порядки теперь лучше.

   Старик нахмурил седые редкие брови, отчего взгляд его сделался недружелюбным, и по-прежнему холодно проговорил:

   -- Што ж порядки, -- порядки все единственно.

   -- Ну, как же все единственно? Вот, вишь, теперь машина, а тогда ее не было... Тогда все на лошадях да на хребте; опять барщина была.

   -- Мало што, и тогда люди жили!

   -- Жить-то жили, да как? Жизнь жизни рознь, а другую хоть брось.

   Старик дышал уже много легче, и лицо его начало несколько оживляться, и голос звучал тверже.

   -- Нашему брату завсегда не сладко, што тогда, што теперь, -- уж не безучастно, а начиная чувствовать, что он говорит, промолвил старик. -- Не от порядка лучше живется-то, а от судьбы... Судьба-то, говорят, и попа стригет.

   -- При хороших порядках и с судьбой легче справиться, -- с уверенностью произнес седок, сбрасывая в сторону окурок и сплевывая сквозь зубы. -- Вон, нонешнее время из нашего брата всем ровня делается. А прежде этого не было. Прежде мужику одна доля была: копались все в земле, как жуки в навозе; путем и света-то не видали.

   Старик, должно быть, держался других взглядов на старину, или, может быть, под влиянием усталости его охватил дух противоречия, только глаза его сверкнули, и в голосе зазвучали неприятные нотки.

   -- И света не видали, а народ-то лучше был, -- уже совсем окрепшим голосом произнес он. -- Возьми ты, примерно, тогдашнего человека и сравни его с теперешним... Порядки стали хороши, а народ-то хуже.

   -- Чем же хуже? -- и свою очередь принимая серьезный вид, спросил седок.

   -- А тем, што избаловался ни на што не похоже: все бы ему чаи да сахары, да спать до утренней поры, а в старину этого не любили.

   -- Так что же, по крайности, это для себя. Что сработает, то и получит, а тогда -- ты работаешь, а твоими трудами другой пользуется.

   -- И теперь пользуются... -- угрюмо проговорил старик и опять, дернув вожжами, взмахнул кнутом, чтобы подогнать лошадь. Лошадь трухнула несколько шагов, спускаясь под гору; дорога повернула рощицей; там стояла жидкая, как блинный раствор, грязь; лошадь опять пошла шагом.

   -- Пользуются, да не так! -- сказал седок.

   -- Ну, так больше!.. Тогда, над, тобой один господин был, ты его только и знал, а теперь их как собак развелось.

   -- Где же это? -- не сдержав насмешливой улыбки, проговорил седок.

   -- Да на всяком шагу... Земский -- барин, дохтур -- барин, учитель -- барин... Все над тобой набольшие, а случись какая беда -- подойти не к кому... Жалованье им подай, а как по-ихнему не сделал -- сейчас: "Мужик дурак". Мужик дурак, а на его шее все едут!

   -- Ну что ж, что едут, -- они нам пользу приносят, -- стараясь быть мягче, вразумительно произнес седок.

   -- Кто это думает, что пользу-то! А если бы они меня об этом спросили?..

   -- Что ж тебя тут спрашивать, когда ты в этом ничего не понимаешь, -- усиливаясь сдерживать охватывающее его раздражение, опять сказал седок. -- По-моему, в этом деле -- мужик, что лошадь: сеет хозяин овес, а она думает: "Экий хозяин глупый, что бы он мне его отдал, я бы сыта была, а то кидает в землю..." Так же и наш брат: он рассуждает только о том, что ему на зубы класть, а не поймет, что не в одном этом сласть.

   Старик с минуту молчал, прожевывая сказанное ему седоком, но, должно быть, это казалось ему не по силам, и он не без сердца проговорил:

   -- Оттого и не поймет, что нечего понимать!

   -- Нет, если бы умом раскинул, -- понял.

   -- Должно быть, у него ума нет; може, он без него родился.

   -- Родятся, я думаю, все дураками.

   -- Тогда с него и взыскивать нечего... с дураков меньше спрашивается.