Исцарапанными, окровавленными руками Яша быстро взмахнул опять, поднимая киот, и опять ударил изо всей силы по цилиндру, и вновь замахнулся, но Воронов уже бросился к двери и побежал по Линии, путаясь в можжевельнике, загораживая руками голову и во весь голос крича:

   -- Караул! Крамола! Крамола!

   А Яша, настигая его на бегу, с ожесточением бил его пустым ящиком куда попало - по шее, по плечам, по спине, по поднятым рукам, по затылку...

   Оба они бежали один за другим, не видя ни пути, ни встречных, не разбирая ни канав, ни порогов.

   Воронов задыхался; цилиндр его был весь изломан, баки всклокочены, а из носа, торчавшего прямо из-под шляпы, текла кровь.

   -- Крамола! Спасите! Крамола! - хрипел он, скользя и .спотыкаясь, а Яша, тоже изнемогая, молча и тяжело ударял его на бегу раз за разом, пока чья-то сильная рука не ударила его самого по лицу.

   Он пошатнулся.

   Пятеро молодцов в коротких зипунах набросились на него, и голова его стала метаться от ударов туда и сюда; свет померк, сердце захолонуло, и Яша, опустив руки, повалился без памяти на острый каменный порог магазина.

   Из виска его потекла кровь...

   Тогда все попятились от него и замолчали.

   А на шум и крики уже бежали с разных сторон - с улицы дежурный городовой, а из лавки - дедушка. Один спешил строго и деловито, а другого гнало вперед предчувствие страшной беды и безысходного горя.

   1906

Начало конца

"1905 год". Часть 2.

I

   Ларион Девяткин был человеком среднего возраста, когда наступил девятьсот пятый год, с его небывалыми до тех пор грандиозными политическими забастовками: то останавливались текстильные фабрики, то бастовали кожевенные заводы, то типографии и газеты, то еще какие-нибудь отрасли производства.

   Девяткину многое из всего этого казалось нелепым ч даже вредным для людей низкого звания, к каковым причислял он и самого себя. Он был уверен, что это скандалила из-за войны рабочая молодежь, которой не было охоты идти в солдаты, чтобы быть угнанной немедленно в Маньчжурию, где японцы трепали царских генералов, постыдит шептавших о "терпении и терпении"... "Труса празднуя", вот и выдумали эти политические забастовки и отягчали ими и без того тяжелое для всех положение. Многие сверстники Девяткина тоже были взяты в свое время в армию как запасные, и что с ними случилось, живы они или нет, изуродованы или целы - ничего никому до сих пор неизвестно.

   Сам он по болезни сердца был освобожден от военной службы, и встреча с японцами ему никак не грозила. Но вот война кончена, армии возвращаются... Чего же ради теперь скандалить и бастовать? Это было ему совершенно непонятно и даже до некоторой степени обидно.

   Еще с мальчишеского возраста Девяткин работал в московском первоклассном ресторане; сначала мыл посуду и бегал на побегушках с мелкими поручениями, а потом занял место штатного официанта и пользовался общим доверием как хозяев, так и гостей.

   Подошла осень, и разрастающиеся забастовки начали задевать теперь и самого Девяткина, а не хозяев-нанимателей, на которых ссылались как на врагов рабочего класса.

   Остановились, наконец, конки и окраинные трамваи, так что ходить на службу приходилось пешком, а это было не близко и трудно. Остановились и железные дороги, а жена Девяткина с двумя ребятишками жила при станции Люберцы, верстах в двадцати от Москвы, у своего брата, железнодорожного слесаря. Все сношения с ними прекратились, и это было очень досадно и неудобно, особенно в такое тревожное время... Вспыхнула всероссийская почтово-телеграфная забастовка, и узнать что-нибудь о семье стало окончательно невозможно. Остановился газовый завод, погасло электричество, и Москва погрузилась во мрак; забастовали хлебопекарни, замер водопровод. . Все это вместе взятое так стиснуло жизнь, что среди темноты, пустоты и полной неуверенности за завтрашний день становилось все более и более жутко.

   Наконец, подошли однажды огромной толпой к ресторану забастовщики и потребовали всех служащих к себе, на улицу, угрожая в противном случае хозяевам разбитием стекол, а служащим - занесением их имен на черную доску. Когда все они, служащие, вышли на улицу, толпа радостно приветствовала их, называя товарищами, и, вобрав их в свою гущу, потекла к следующему большому ресторану снимать с работы других.

   С каждым новым пунктом толпа значительно увеличивалась. Теперь она представляла собою что-то очень внушительное. Девяткин шел в этой возрастающей толпе, но старался ни с кем не разговаривать, а только подчинялся чьей-то воле и не понимал, для чего все это делается и для чего вовлечен в это дело он, вовсе не желающий ни бастовать, ни скандалить. В таком настроении проходил день за днем...

   Но вот настал момент, когда и его самого захватило тревожное настроение. Было около часа дня. Он служил, как обычно, в своем ресторане, в большом зале, подавая завтраки, весьма скудные, без белого хлеба, в значительной комбинации из картофеля и капусты. Несмотря на солнечный октябрьский день, в огромном зале, рассчитанном на электрическое освещение, было вот уже много дней серо и скучно. За большим круглым столом, который обслуживал в этот день Девяткин, сидела компания артистов, пришедших в ресторан поесть чего-нибудь вкусного, так как дома, по их словам, буквально не из чего готовить. Но и здесь условия были не из блестящих. Скучно и серо было везде. Разговаривали тихо и вяло за всеми столами. Вдруг вбегает в зал небольшого роста человек в сером пиджаке и, помахивая над головой экстренным прибавлением к газете, громко говорит, подходя к группе артистов:

   -- Высочайший манифест! Кон-сти-ту-ция!

   Листок газетной бумаги выхватывается у него из рук, все глаза жадно устремляются на печатные колонки, головы наклоняются над листком, пальцы бегают по строчкам.

   Читают сразу несколько человек, быстро, кое-как ища главного, и вдруг раздается на весь зал восторженный громкий бас знаменитого певца:

   -- Конституция! Ура!

   -- Ур-ра!! - подхватывают другие артисты.

   Весь зал притих. Все замерло в ожидании, все взоры устремились на артистов.

   Догадливый метрдотель распорядился скупить у газетчиков целую пачку этих листков, которые нарасхват разобрала публика в одну минуту.

   -- Конституция! - раздавалось восторженно и тут и там. - Конституция!

   Жали друг другу руки, поздравляли; многие целовались.

   И в этот момент все люстры, и бра, и настольные лампы вдруг засветились. После многих дней темноты блеском, радостью и победой засиял мрачный зал.

   -- Ур-ра! Ур-ра!! - загремели голоса, и бурные аплодисменты слились с восклицаниями:

   -- Браво, рабочие! Молодцы! Добились!

   Ликование захватило всех, в том числе и Девяткина. Он только сейчас понял, что не зря переживали люди тяжелые дни, не напрасно бросали работу, останавливали фабрики, железные дороги, почту, электричество. И вот, когда все увидели, что без рабочего народа жизнь не может идти правильно, когда сделали то, что нужно, - вот и электричество засветилось, и вагоны пойдут, и жизнь закипит снова и лучше прежнего.

   Радостное, праздничное настроение овладело всеми присутствующими. Многие потребовали вина, а артисты заказали шампанское.

   -- Да побольше! - весело крикнул знаменитый певец вдогонку Девяткину. От такой радости сам напьюсь, извозчика своего шампанским напою! И лошадь напою!

   Весело улыбаясь и пошучивая, артисты вышли из-за своего стола и поднялись на пустую эстраду, где стояло пианино.

   -- Споем, ребята, на радостях! - говорил певец товарищам. - Восславим освобождение!

   Мгновенно образовался хор, и зазвучала знаменитая рабочая песня "Дубинушка", всем известная, пережившая свой век под запретом.

   -- "Но настала пора, и поднялся народ, разогнул он согбенную спину, гремел в огромном зале могучий голос певца, - и, стряхнув с плеч долой тяжкий гнет вековой, на врагов своих поднял дубину..."