-- Запомню, запомню! - шептала девочка, стоя перед ним на коленях.

   -- Честно живи, Фенюша, - говорил умирающий, - темных людей полюби, утешай скорбящих...

   С этим заветом и умер дядя, когда Феня была еще подростком. Долго старалась она понять эти последние слова, она знала их наизусть, но многое стало ей ясно только теперь, когда она выросла. Она с удовольствием променяла роль хозяйской родственницы на роль прислуги, терпеливо работала на Емельяниху, безропотно переносила попреки куском хлеба, но когда становилось уже не под силу терпеть, приходила к Максимке и отводила с ним душу.

   -- Что мне делать, Максим? - жаловалась иногда Феня. - С бабушкой просто житья нет...

   -- У, йомзя! - сердито ворчал Максимка, браня посвоему ненавистную Емельяниху.

   -- Я убегу от них.

   -- А куда?

   -- Куда глаза глядят.

   Максимка с беспокойством глядел на ее свежее, почти детское лицо с ясными голубыми глазами и чувствовал в это время, как в груди у него переворачивается что-то. Он никогда не мог равнодушно слышать, если Феня начинала при нем мечтать о побеге, о том, как она уйдет куда-нибудь в монастырь и будет там работать до самой смерти.

   -- А то какая моя жизнь? - пригорюнивалась Феня, складывая на коленях руки и глядя задумчиво вдаль. - Там лучше будет: стану поститься, петь на клиросе... Я и за тебя, Максим, буду молиться, чтоб и ты тоже в рай попал, а то ведь ты - нехристь! Тебя за это в аду станут мучить...

   От таких предположений оба они задумчиво вздыхали; потом Феня добавляла:

   -- Ходи, Максим, в церковь да богу молись; тогда, может, мы вместе с тобой в раю будем жить...

   -- А чего ж делать там будем? - с живым интересом спрашивал Максимка, не имевший никакого понятия о религии, хотя был крещеным и очень гордился этим.

   -- Как - что делать? - удивлялась Феня. - Будем праведными... с богом будем беседовать, видеть его будем всегда!

   Максимка разочарованно вздыхал, либо говорил на это:

   "Гм!..", либо молча чесал затылок, а то спрашивал:

   -- Только и делов там будет?

   В церковь он не ходил, во-первых, потому, что не понимал, по-каковски там поют и читают; об евангелии слыхал только от Фени и интересовался одними чудесами; о боге он знал лишь одно, что где-то на небесах живет "русский бог" - такой добрый и милостивый, что перестал не только бояться его, но даже о нем и помнить.

   Страшнее всего на свете была для Максимки полиция, поэтому, когда Феня упрекала его в чем-нибудь и говорила: "Побойся ты бога, Максим!" - тот возражал беспечно:

   -- Чего бога бояться? Бог небось не исправник.

   Между ним и Феней общего не было ничего, но сдружила их печальная участь. Вечно обруганный и озлобленный, одичалый в одиночестве, Максимка вызывал к себе жалость. Глядя на него, она вспоминала всегда завет дяди полюбить и утешить темного человека, и, как умела, утешала Максимку, а когда приходилось самой искать утешения, то Максимка делался ей незаменимым другом.

II

   Город, о котором идет речь, был маленький, уездный.

   Стоял он далеко на Севере, за Уралом, в стороне от железной дороги и от больших путей. Судьба закинула его в таксе захолустье, что ни через него, ни мимо него ехать было некуда.

   В обыкновенное время здесь все было спокойно, власти не знавали ни тревог, ни сомнений, а городской голова, простяк и труженик, не брезговал иногда нарубить собственноручно вязанку дров и делал это не ради моциона или принципа, а больше по простоте душевной; по моде не одевался, ходил в рубахе с высоким жилетом, в простых шароварах и в валенках. Однако не всегда бывало так просто и пусто в городе, иначе про него не знал бы никто, что он существует на свете, а он был не только известен, но даже знаменит в своем роде: ежегодно зимою здесь открывалась ярмарка на целый месяц, на которую съезжалось так много всяких людей из столиц, с Волги и Сибири, что становилось тесно, съезжались купцы, доктора, фотографы и артисты, съезжались губернские жулики и столичные шулера... Каких только имен и профессий не красовалось тогда на вывесках, каких не привозилось товаров! Но, помимо товаров и денег, приезжие завозили с собою необыкновенный шум и веселье: открывались трактиры на всевозможные вкусы, с арфистками и без арфисток, с музыкой и без музыки, до кабака включительно; открывался театр для более взыскательной публики, где исполняли "Гамлета" и "Дон-Карлоса" вперемежку с такими комедиями, о каких в столице не всякий имеет понятие, открывался цирк с забавными пантомимами и свыше десятка бань, которые считались здесь почему-то тоже за места увеселительные...

   Для города ярмарка была - все: она прославила его имя на тысячи верст, кормила и поила всех жителей, поэтому и готовились к ней, как к великому празднику, и все горожане менялись перед нею, точно по мановению волшебства; они бросали обычные дела, отколачивали забитые квартиры, готовили лучшие платья, и многие уже заблаговременно ходили с красными носами и опухшими глазами, уверяя, что это будто от хлопот и бессонных ночей. Городской голова на время ярмарки облекался в черный сюртук, надевал крахмальную манишку, немецкие сапоги и разъезжал по почетным купцам, отдавая визиты. Нередко, впрочем, случалось, что, явившись во всем параде к приезжему, представитель города важно входил в переднюю и здоровался сначала с лакеем за руку, расспрашивал, как он поживает, все ли в добром здоровье, а затем уже позволял ему снять с себя шубу и ботики. Происходи то это по очень простой причине: наниматься в лакеи к ярмарочным гостям имели большую склонность местные мещане, не считавшие никакую работу унизительной, была бы лишь доходна, а с ними со всеми городской голова был круглый год в наилучших отношениях, с иными даже приятель и кум.

   В один из морозных февральских дней, когда ярмарка была в полном разгаре, в городскую заставу въехала старомодная повозка с большим лубочным чепчиком, запряженная тройкой потных коней, и, звеня колокольчиками, не спеша поплелась по дороге.

   -- Куда прикажете? - оборачиваясь к ссдолу, спросил ямщик.

   Из повозки выглянула на минуту голова в сибирской оленьей шапке, закутанная по уши в доху, и прозвучал в ответ резкий молодой голос:

   -- Сказано, к Емельянихе!

   На улице было людно. Везде кипела деятельность и спешка; озабоченные лица людей и торопливая походка - все свидетельствовало о делах и недосуге.

   Вот, выйдя из двери магазина, ловкий торгаш встряхивает мех перед покупателем; вон двое горячо спорят, очевидно из-за цены, и взмахивают уже руками, как бы готовясь закрепить рукобитьем сделку; тут соблазнили кого-то сверкающие за окном брильянты, там - вывешивают напоказ цветные материи. Все спешат, суетятся, волнуются...

   Эта лихорадочная жизнь сразу охватила приезжего.

   -- Да ну, живей! - крикнул он ямщику и при этом толкнул его в спину.

   Должно быть, и ямщик успел проникнуться общим настроением поспешности; не обидясь за толчок, он подобрал вожжи и, лихо загикав на коней, погнал усталую тройку так быстро, что снежная пыль залепила ему бороду, лицо и одежду.

   Дом Емельянихи стоял вдалеке от центра. Это было небольшое строение с мезонином в три окошка, с серым дощатым забором и зелеными воротами, на которых была прибита железка с лаконической надписью: Пряники. Ворота всегда были заперты, и, чтобы проникнуть во двор, нужно было долго звонить; на звонок обыкновенно выходил Максимка, развалистой, неторопливой походкой, а иногда выбегала Феня. Осадив лошадей перед этими воротами, ямщик не успел еще соскочить с облучка, гак из повозки, распахнув шубу, вылез молодой человек лет двадцати восьми и направился прямо к калитке.

   Оттуда навстречу ему уже выбежали из дома две женщины, Емельяниха и Степанида Егоровна, обе в накинутых наскоро шубенках; за ними опрометью бежал Максимка, а в верхнем окне, чего приезжий уже вовсе не поспел заметить, прислонясь щекой к стеклу, глядела на него белокурая головка, что называется, "во все глаза", точно желая его разглядеть раньше, чем другие.