— Заботливая жёнка. — Иван похлопал её ниже спины, подмигнул брату и торопко пошёл за остальными, уже ступившими на ледяное, заволоченное мглой поле.

Дарья крестила им вслед и шептала молитву.

Одним из последних со двора выходил Виссарион с объёмной поклажей на плечах и пешнёй в руках. Елена бдительно и ненасытно за ним следила поверх занавески. У калитки Виссарион вдруг обернулся, фонарь выхватил из сумерек утончённые черты его красивого лица. Он посмотрел прямо на окно, из которого украдкой выглядывала Елена. Девушка отпрянула, и её словно бы обдало жаром или, быть может, стужей, — не могла разобрать. «Неужели пришла она… она… любовь?» — недоверчиво вопросила она себя.

Позавтракали наскоро и по хрусткой дороге двинулись в обратный путь. Елена, пока ехали берегом озера, всматривалась, поворачивая голову назад, в ледяные светлеющие просторы, видела разорванные цепочки людей и животных, которые уходили на извечный и желанный промысел нерпы. Неожиданно её чуткий молодой слух уловил звенящий, но утробный грозный треск: чудилось, из самых вселенских байкальских недр пришёл он. Елена словно бы отвердела вся, подавшись вперёд грудью. Всматривалась в глубокую даль. Но и без того разорванные, разрозненные человеческие цепочки уже превращались в размазанные точки. Вовсе пропали.

Снова пролетел по округе нутряной треск, он устрашал. А следом — хрустальная сыпь ледяных осколков. Видимо, где-то обрушился высокий, подточенный жаркими апрельскими лучами торос. Восток, сдвинув тёмное облако, широко озарился и стал наливаться матовым светом нового дня. Михаил Григорьевич приподнял отяжелевшие веки, но сказал свежим голосом:

— Байкалушко, чай, просыпается. Ранёхонько в энтим годе. Испужалась, Ленча?

— Что же, батюшка: могут раздвинуться льдины?

— Могут. Но, кажись, рановато для ледохода. Просто — вздохнул наш кормлец. Живой ить он: тоже, как и нам, дышать надобедь, — незаметно для себя перешёл Михаил Григорьевич на старинный, забываемый в пригородных сёлах сибирский говорок с малопонятными словами «надобедь», «кормлец». Он любил всё, что было связано со стариной, сибирским старожильческим укладом, хотя род его был, как выражались, из пришлых.

За Лиственничным величаво текла в неведомые земли, навечно покидая Байкал, широкая тихая Ангара, укатывая с собой его ледяные слёзы-осколки. Елена плотнее укуталась шалью, теребила распушенную на конце, наспех заплетённую в гостях косу. Жалобно, но звончато хрустел под колёсами утренний ледок. Влажный холодноватый воздух был напитан запахом оттаявшей земли, и Елена глубоко вдыхала в себя этот воздух и отчего-то не могла надышаться. «Люблю? — Но вопрос пугал. — А как же Семён? Он меня любит так преданно! Не буду ли потом всю жизнь каяться?» — спросила она себя так строго, будто бы уже отважилась на что-то бесповоротное.

14

Этими же пасхальными часами, поздним вчерашним вечером, сотворилась короткая, но решительная расправа над скотником Фёдором Тросточкиным.

Фёдор смолоду старательствовал в Бодайбо, и тяжело заболел там ревматизмом. Был обманут коварным, вороватым мастером и вынужден был года три назад вернуться в родной Погожий с одной котомкой за худыми выпирающими плечами, с болями в суставах и без копейки денег. Родители к тому времени почили, жены и детей у него не было. Пустой, с заколоченными окнами дом встретил ещё не старого, но усталого, больного мужика запахом гнилой нежили. Скота не имелось, хозяйство — разорено, стропила провалились, стайка, почти весь лабаз сгорели, огород зарос бурьяном, и потащился горемычный Фёдор к Охотникову в работники, прижился в его большом, расположенном на окраине села тепляке, ухаживая за поросятами. Исправно топил печи, задавал корма нагуливающим сало животным, старательно чистил клети. Жил тихонько, не пил, не ссорился с другими работниками, — казалось, смирился с судьбой, не желал лучшего и большего.

Однако крепко жила в Фёдоре мысль обзавестись своим двором, жениться, родить наследников. Михаил Григорьевич ценил Фёдора, платил ему порядочно, вовремя, но этих денег не могло хватить, чтобы обустроиться хотя бы по-середняцки. Фёдор знал, что такое большие деньги, но здоровья и прежнего жара в сердце уже не было, чтобы сызнова кинуться в желанный, но тяжкий, засасывающий омут приисковой, фартовой жизни или уходить на сезонные заготовки в таёжье.

Однажды сговорился с одной хуторской семьёй — обосновавшейся с началом столыпинских реформ на отрубах, в пяти-шести верстах от Погожего за железной дорогой, — которая тоже не могла выдраться из нужды, да к тому же перенесла большой пожар, навалившийся из объятой пламенем тайги, сговорился о том, что втихомолку будет им поставлять с охотниковского свинарника корма, а они будут у себя тишком откармливать свиней и бычков, сбывать мясо ленским приисковым откупщикам и на иркутских рынках. Ночью к свинарнику со стороны тайги тихо подкатывала подвода на резиновых колёсах и в неё загружались дармовые отборные корма. Охотниковы не могли понять причин, по которым стал никудышно нагуливаться скот, думали, что какая-то хворь между ним завелась. Приглашали из волости и даже из города ветеринаров, советовались с местным коновалом-знахарём Бородулиным Степаном, однако ясности не прибавилось. Зародилось сомнение — честен ли тихий, покладистый Фёдор?

Угрюмый не по своим молодым летам, Василий Охотников вчера, когда всё село христосовалось и гуляло, допоздна пропьянствовал на конюшне с уже бывшем в запое недели две Николаем Плотниковым, прятался в сене от матери и бабушки.

В сумерках Василий и Николай пошли было по селу в поисках браги или самогонки, украдкой, огородом, но у повети застряли: приметили подводу, медленно ехавшую по кочкам пустыря от охотниковского свинарника. Не сложно было догадаться хотя и пьяному, но неглупому Николаю — корма крадут. Скрипнул зубами, выругался. Василия, который уже терял силы, упирался головой в заплот, растолкал. Подхватил вилы и волчьей рысью, низко согнувшись, пробежал через скользкую, усеянную помётом поскотину. На въезде в сосновый бор нагнал подводу, сдёрнул с облучка щуплого мужика — хуторского работника Ивана Стогова. Жестоко и безумно пинал. Мужик закрывал ладонями лицо, вертелся на плече, как карусель, но порой затихал, обмякая. Качаясь, подбежал Василий, тоже пнул мужика. Мужик вскочил и махнул в кусты. Обезумевший Николай, не примеряясь, метнул в него вилы. Одним зубом вошли они в ляжку. Мужик завопил, вырвал из ноги вилы и ползком, перебежками скрылся за деревьями. Настигать не стали, потому что знали, кто главный виновник. Повернули подводу к свинарнику, возле которого стоял Тросточкин, приставив руку козырьком к глазам. Он стал заполошно, запинаясь и на ровном месте, метаться по двору, потом, трусовато пригибаясь, побежал к селу. Василий, не ведая, что и зачем творил, нагнал его у тына, но запнулся о корягу и всем своим богатырским телом чаянно-нечаянно толкнул щуплое тельце Тросточкина на суковатую тынину. Однако и сам рухнул рядом.

Фёдор лежала без чувств, но потихоньку постанывал. Его лоб был глубоко рассечён, и глаза заливала кровь. Василий приподнялся на руках, сказал, по-детски тоненько протягивая слова:

— Фе-е-едя? Чего ты? А-а-а-а?..

Николай подбежал, склонился над Тросточкиным:

— Вась, ить порешил ты его, кажись. Не дышит уж. Холодет.

Покачиваясь и низко склонив растрёпанную голову, потрясённый Василий побрёл к дому, во дворе которого гулял и веселился люд. Заикаясь, путанно рассказал о случившемся матери и, вялый, сгорбленный, убрёл отяжелённым шагом на сеновал. Трезвел, но страхом наливалась голова. Казалось, не понимал, что происходило вокруг.

Полина Марковна испугалась, увидев лежавшего бездыханного Тросточкина. С Николаем бережно занесли его в узкий, с низким потолком закуток свинарника, в котором он одиноко жил, зажгли сальную свечу. Густые ломаные тени смотрели со стен. Прыскали в лицо водой, подносили к носу нашатырь, хлопали по щекам.