Изменить стиль страницы

Но тут же, видя строгое, почти презрительное выражение лица Туанон, Жан опустил глаза и медленно повторял ее слова, точно стараясь разгадать их смысл. Затем он вдруг встал и произнес с горечью:

– А, наконец, я сообразил. Вы – графиня, вы важная дама! Вы, разумеется, покраснели бы от стыда, если бы полюбили простого севенского крестьянина! О, я был сумасшедший, дерзкий глупец! Сознавая себя пленницей, вы боялись, чтобы ваше положение не оказалось слишком тяжелым и подарили мне несколько приятных слов. Вы презирали меня и боялись. Да и разве, черт возьми, я заслуживаю чего-нибудь лучшего? Простите, графиня, простите, что я забыл, кто вы и кто я!

Туанон, не отвечая ни слова, сделала шаг по направлению к выходу. Кавалье быстро подошел к ней и произнес повелительным голосом, в котором слышалось, однако, отчаяние.

– Останьтесь!..

Психея все шла к двери.

– Останьтесь, останьтесь! – закричал камизар, хватая ее с силой за руку.

– Вы здесь хозяин, милостивый государь: я повинуюсь силе.

– Я хозяин? – воскликнул Кавалье в отчаянии. – Она остается, но ненавидит, презирает меня!.. Она, видите ли, уступает грубой силе! Идите, идите, сударыня! Вы свободны. Извольте, я даю вам пропуск. Уезжайте, оставьте меня!.. Вы не знаете, сколько зла вы причинили мне, сколько зла вы сейчас еще причиняете... О, все на меня обрушивается сразу!

Опустившись в кресло, он положил голову на стол.

– Будете ли вы настолько благородны, что дадите мне свободу или нет, во всяком случае, вы узнаете правду, вы узнаете, почему я вам удивляюсь и в то же время ненавижу, – гордо проговорила Туанон.

Кавалье поднял голову и посмотрел на нее с удивлением и горечью.

– Ах! – продолжала она. – Если я говорю о непреодолимой преграде, вы напрасно воображаете, что дело идет о ничтожном различии в положении между мной и вами. Разуверьтесь, пожалуйста! К несчастью, не ваше происхождение заставило бы меня краснеть...

– А что же, наконец, вы ставите мне в упрек?

После довольно долгого молчания Психея заговорила торжественно:

– Послушайте, я могу с вами говорить совершенно откровенно: ведь скоро мы расстанемся навсегда. Когда я скова попала в ваши руки, какая-то необъяснимая судьба докончила то, что сначала было только простой благодарностью. Один раз я уже обязана была вам жизнью: я этого не забыла. В плену каждый день я слышала с каким восторгом все вокруг говорили о вас. Пораженная всем, что было романтического в вашей жизни, полная благодарности, я мало-помалу была затронута... увы, слишком затронута...

– Так это правда? – воскликнул Кавалье.

– Но вскоре, – продолжала Психея, не отвечая севенцу, – вскоре, и к несчастью слишком поздно, для того, чтобы изгнать ваш образ из моих дум, я узнала, что если ваш гений мог вызвать восторг, ваш личный нрав, безжалостный и черствый, должен был внушить глубокое отвращение. В один прекрасный день передо мной открылись все ваши хладнокровные, низкие варварства...

– Что вы хотите сказать? Какие варварства?

– Тогда я возненавидела это роковое чувство, которое невольно сохраняла к вашей личности...

– Но клянусь честью, никогда в жизни не был я ни изменником, ни трусом, ни жестоким: я всегда честно и открыто нападал на врага!

– А эти женщины и дети католиков, зарезанные, на развалинах ваших храмов?

– Клянусь святой памятью моей матери, все это клевета! Вы сами видели, как я расправился с черными камизарами за их жестокости.

– А станете ли вы отрицать, что священник был подвергнут самым мучительным пыткам в вашем стане за то, что не согласился совершить святотатства?

– Я отрицаю это! Клянусь моей матерью, отрицаю.

– Вы отрицаете и то, что с самого начала вы задержали нескольких офицеров из королевской армии и с тех пор каждый день, с каким-то утонченным варварством, подвергаете их всевозможным мучениям?

Тут Психея, несмотря на все свое самообладание, не могла преодолеть некоторого волнения, говоря в первый раз так открыто о Танкреде. Она с ужасом ждала ответа.

– Это ложь! – вскричал он. – Единственный офицер королевской армии, которого я задержал, как заложника, это – маркиз де Флорак. Он попал в мои руки безоружный и раненый. Я не захотел его убить, а между тем этот человек, злоупотребляя своей властью, нанес мне прежде самое унизительное, самое кровавое оскорбление. И этот самый человек был безжалостен, низок по отношению к... Да какое вам дело до всего этого? Повторяю, этот офицер просто в плену.

– В плену! Да ведь если вы щадите его жизнь, то разве только для того, чтобы дать ему почувствовать тысячу смертей! Скажите, что это неправда! – прибавила она с горечью и негодованием, которого не в состоянии была скрыть. – Я сама, за время моего пленения, не раз слышала от ваших же камизаров о тех медленных мучениях, которым вы подвергали ваших пленников.

– Будь я проклят отцом моим, если у меня в руках есть хоть еще один заложник, кроме Флорака! Что же касается этих мнимых мучений, то если бы вы только знали, происхождение этих толков, вы, может быть, похвалили бы меня, вместо того чтобы обвинять. Да, – продолжал он, видя удивление на лице Туанон. Послушайте! Однажды, немного спустя после моей первой победы над сен-серненскими драгунами, наши люди, выведенные из терпения жестокостями кадет Св. креста, потребовали в отместку казни Флорака, который уже был моим пленником. Не желая подвергать казни человека, совершенно беззащитного, желая в то же время успокоить моих камизаров, я ответил им с мрачным видом, что те медленные мучения, которым я будто бы подвергаю Флорака, были в тысячу раз ужаснее смерти. Так как всем было известно, что я имел слишком справедливые основания лично ненавидеть маркиза, никто и не удивился этой утонченной варварской мести с моей стороны. Мне поверили – и этот человек избег страшной участи, ожидавшей его. О, сударыня, и вы могли считать меня жестоким – меня, который, имея в своей власти своего смертельного врага, не захотел отдать его на растерзание, – меня, который еще недавно приказал по возможности облегчить этому человеку его плен! Ведь удивительное дело! С тех пор, как я полюбил вас, моя ненависть к этому человеку мало-помалу переходила в спокойное презрение. А эта ненависть была так глубока, что была почти добродетелью, и моя жажда мести была чуть ли не обязанностью! Теперь же... стыдно сказать... я не чувствую этой ненависти, этого долга мести.

Никогда, быть может, Психея не подвергалась такому тяжелому испытанию. Счастье, охватившее ее при сознании, что Флорак в безопасности, надежда спасти его, великодушие молодого севенца – все это так на нее подействовало, так растрогало ее, что слезы, самые горячие слезы, которые она когда-либо проливала, полились рекой из ее глаз. Опустившись на колени, она сложила руки в какой-то чуть ли не благоговейной признательности и воскликнула:

– Слава тебе, Господи, Боже мой! Его благородство так же велико, как его мужество.

Это движение, эти слова, так горячо обращенные к Небу, не могли быть для Кавалье ничем иным, как самым верным доказательством любви Туанон. Совершенно растерянный, не смея верить своим ушам, он смотрел на нее с обожанием. Сердце его билось так сильно, что грозило разорваться. Он не мог найти ни одного слова, когда молодая женщина поднялась, наконец, и одарила его взглядом, полным счастья и благодарности. Но Туанон без малейшего колебания продолжала свое дело: ведь покорение Кавалье должно было обеспечить и свободу Танкреду, и прощение герою севенского движения, которого король, наверно, не замедлит назначить на пост, соответствующий его геройской храбрости, так плохо оцененной самими мятежниками.

Поглядев на Жана несколько минут в молчании, Туанон протянула ему руку и сказала:

– О, благодарю, благодарю вас за то, что вы – самый благородный из людей! Вы не знаете, в каком я восторге, видя, что все мои несправедливые подозрения рассыпались прахом!

– Ну что же, а теперь, теперь вы все еще устыдились бы сознаться в вашей любви ко мне... если бы вы любили меня? – робко спросил севенец, сжимая в своих пылающих руках руку Туанон.