Изменить стиль страницы

Да, эгоистичное и жестокое общество ответственно за все пороки, за все дурные поступки, потому что начальной их причиной является:

Материальная невозможность жить, избегая падения.

Мы повторяем: огромное количество женщин имеет перед собой только такой выбор: смертельная нищета, проституция и самоубийство. И все потому, что вознаграждение за труд до смешного низко… и не всегда из-за несправедливости и жестокости хозяев, а потому, что последние, сильно страдая от бесплановой конкуренции, раздавленные тяжестью неумолимого промышленного феодализма (положение дел, поддерживаемое и определяемое инертностью, заинтересованностью или злой волей правителей), вынуждены каждый день урезать заработную плату, чтобы избежать полного разорения.

Да есть ли для большинства несчастных хоть отдаленная надежда на лучшее будущее? Увы! Трудно в это поверить…

Представим себе, что искренний человек, без увлечения, без горечи, без злобы, но с болеющим за этих несчастных сердцем, предложит нашим законодателям такой вопрос:

Неопровержимые факты доказывают, что тысячи парижанок вынуждены существовать самое большее на 5 франков в неделю… Слышите: на пять франков в неделю… из них надо оплатить квартиру, отопление, еду, платье. Многие из этих женщин — вдовы, у них маленькие дети. Я не буду цветисто выражаться! Я попрошу вас только подумать о ваших сестрах, женах, матерях, дочерях: ведь эти несчастные, осужденные на столь ужасную, развращающую жизнь, ведь они тоже матери, сестры, дочери, жены. Во имя милосердия, во имя здравого смысла, во имя общего блага, во имя человеческого достоинства, спрашиваю я вас: возможно ли терпеть такое положение вещей, тем более что оно все ухудшается? Можно ли это терпеть? Как можете вы это допустить? Как можете вы это выносить, особенно если подумать о тех ужасных страданиях и отталкивающих пороках, какие порождаются подобной нищетой?

Что же ответят наши законодатели?

Они заявят с глубокой грустью (будем хоть на это надеяться) о своем бессилии:

— Увы! Это ужасно! Такая нищета приводит нас в ужас, но сделать мы ничего не можем!

Мы ничего не можем сделать!!

Вывод прост, заключение легко сделать… особенно тем, кто страдает… и они делают свои выводы… делают… и ждут…

И, может быть, настанет день, когда общество горько пожалеет о печальной беззаботности. И счастливые мира сего потребуют тягостного отчета у нынешних правителей, потому что они могли бы, без насилия, без переворотов, обеспечить и благосостояние тружеников и спокойствие богатых.

А в ожидании какого-либо разрешения наболевших вопросов, касающихся всей будущности общества и целого мира, несчастные создания, вроде Горбуньи и Сефизы, будут умирать от нищеты и отчаяния.

Сестры быстро приготовили солому, чтобы законопатить отверстия, дабы воздух не проходил, а угар действовал быстрее и вернее.

Горбунья сказала сестре:

— Ты выше, Сефиза, поэтому займись потолком, а я возьму на себя дверь и окно.

— Будь спокойна… я кончу раньше твоего, — отвечала Сефиза.

И они стали тщательно заделывать отверстия, преграждая доступ сквозняку, который до этого свободно гулял по полуразрушенной мансарде. Покончив с этим, сестры сошлись и молча взглянули друг на друга. Наступала роковая минута. На их лицах, хотя и спокойных, все-таки слегка отражалось то особое возбуждение, которое всегда сопровождает совместные самоубийства.

— Теперь, — сказала Горбунья, — скорей жаровню…

И она опустилась на колени возле наполненной углями жаровни, но Сефиза подняла ее за руку и сказала:

— Пусти… я сама раздую огонь… это мое дело!..

— Но… Сефиза…

— Ты знаешь, милая, как у тебя болит голова от запаха углей!

При этом наивном, хотя и серьезно сделанном замечании сестры не могли удержаться от улыбки.

— А все-таки, — сказала Сефиза, — зачем доставлять себе лишние страдания… раньше чем надо?

И, указав сестре на тюфяк, где оставалось еще немного соломы, она прибавила:

— Поди, ляг там… Я сейчас разведу огонь и приду к тебе, сестренка!

— Поскорее только… Сефиза!

— Через пять минут… не дольше…

Часть здания, выходившая на улицу и отделявшаяся от главного корпуса только узким двором, была настолько высока, что, едва солнце опускалось за его остроконечную крышу, в мансарде делалось почти совсем темно; свет, с трудом пробивавшийся сквозь жалкие, тусклые стекла окна, скудно освещал старый соломенный тюфяк в белую с синим клетку, на котором полулежала Горбунья в черном изорванном платье. Опираясь подбородком на левую руку, она со страдальческим выражением лица смотрела на сестру. Сефиза усердно раздувала угли, по которым уже пробегало синеватое пламя… Красный отсвет от огня падал на лицо молодой девушки.

Вокруг царила глубокая тишина… слышно было только усиленное дыхание Сефизы, раздувавшей угли; они легонько потрескивали и от них уже начал распространяться тяжелый неприятный запах.

Сефиза, заметив, что угли загорелись, и чувствуя, что голова у нее слегка кружится, подошла к Горбунье и сказала:

— Все готово!..

— Сестра, — сказала приподнимаясь Горбунья, — как мы поместимся? Я хотела бы быть поближе к тебе… до самого конца…

— Подожди, — отвечала Сефиза, — вот я сяду здесь в, головах и прислонюсь к стене, а ты, сестренка, вот здесь приляг… Положи голову ко мне на колени… вот так… дай мне свою руку… Хорошо так?

— Но я тебя не вижу.

— Это и лучше… Говорят, что на одно мгновение… правда, очень короткое мгновение… но мучения все-таки довольно сильные… Лучше если мы не будем видеть, как страдает каждая из нас… — прибавила Сефиза.

— Верно… Сефиза…

— Дай мне в последний раз поцеловать твои чудные волосы, — сказала Королева Вакханок, прижимая губы к шелковистым косам, лежавшим короной над грустным, бледным лицом Горбуньи. — А потом не будем больше шевелиться.

— Твою руку, — сказала Горбунья, — в последний раз… Я думаю, если мы не будем шевелиться… нам недолго придется ждать… Кажется, у меня голова уже кружится, а ты… как?

— Нет… я еще ничего… я чувствую только запах углей… — отвечала Сефиза.

— А ты не знаешь, на какое кладбище нас отвезут? — спросила Горбунья после нескольких минут молчания.

— Нет… почему ты это спрашиваешь?

— Потому что я предпочла бы Пер-Лашез… я была там раз с Агриколем и его матерью… Как там красиво: деревья… цветы… мрамор… Знаешь… мертвецы лучше устроены… чем… живые… и…

— Что с тобой, моя милая? — спросила Сефиза, замечая, что Горбунья начала говорить тише и не закончила речи…

— Голова кружится… в висках стучит… — отвечала Горбунья. — А ты как?

— А я только как будто отуманена… Странно, что на меня… это действует не так быстро…

— Знаешь, ведь я всегда была впереди, — стараясь улыбнуться, заметила Горбунья. — Помнишь, и в школе… монахини говорили… что я всегда впереди… Так же случилось… и теперь…

— Да… но я надеюсь тебя догнать! — сказала Сефиза.

То, что удивляло сестер, было между тем вполне естественным. Как ни истощена была горем и нуждой Королева Вакханок, но она все-таки оставалась сильнее и здоровее своей слабой и болезненной сестры. Немудрено, что угар на нее действовал медленнее.

После минутного молчания Сефиза положила свою руку на голову сестры, лежащую у нее на коленях, и промолвила:

— Ты ничего мне не говоришь… сестра! Ты страдаешь?

— Нет, — слабым голосом отвечала Горбунья. — У меня веки… точно свинцом налиты… Я чувствую какое-то оцепенение… и говорить скоро… не могу… но мне не больно… а тебе?

— Пока ты говорила… у меня закружилась голова… в висках стучит…

— И у меня сейчас стучало… я думала, что умирать труднее и тяжелее…

Потом, помолчав, Горбунья задала совершенно неожиданный вопрос:

— А как ты думаешь… Агриколь обо мне очень пожалеет? Долго не забудет?

— Как ты можешь даже спрашивать об этом? — с упреком отвечала Сефиза.

— Ты права, — тихо отвечала Горбунья, — в этом сомнении проявилось нехорошее чувство… Но если бы ты знала!