Изменить стиль страницы

64. ПЕРВОЕ ИЮНЯ

Часовня при доме отцов иезуитов на улице Вожирар была изящна и кокетлива. Цветные окна распространяли таинственный полусвет, алтарь, украшенный золотом, и серебром, блестел. У дверей маленькой церкви, за органом помещалась в темном углублении большая мраморная кропильница со скульптурными украшениями. За этой-то кропильницей, в темном углу, с раннего утра первого июня, как только открыли двери часовни, скрывался Феринджи.

Метис, казалось, был очень грустен. Время от времени он вздрагивал и вздыхал как бы под влиянием тяжелой внутренней борьбы. Эта дикая, неукротимая натура, этот фанатик зла и разрушения преклонялся перед Роденом, оказавшим на него какое-то магнетическое влияние. Метис, этот хищный зверь в человеческом образе, видел нечто сверхчеловеческое в адском гении Родена, и последний, сразу оценив искренность этого поклонения, удачно воспользовался им, чтобы довести до трагического конца с помощью метиса любовь Джальмы и Адриенны. Все, что Феринджи знал об ордене, внушало ему великое уважение; эта безграничная и тайная власть, которая вела подкопы под мир и достигала цели с помощью дьявольских ухищрений, зажгла в метисе дикий энтузиазм, и если он признавал что-нибудь выше Родена, то только орден Лойолы, создававший ходячие трупы.

Феринджи был погружен в глубокую думу, когда послышались шаги и в часовню вошел отец Роден в сопровождении своего социуса, маленького кривого аббата. Вследствие своей озабоченности и темноты в храме Роден не заметил метиса, стоявшего неподвижно, как статуя, несмотря на волнение, столь жестокое, что лоб его был покрыт холодным потом. Понятно, что молитва отца Родена была очень коротка: он торопился на улицу св.Франциска.

После того как Роден, подобно отцу Кабочини, преклонил на несколько мгновений колени, он встал, благоговейно склонился перед алтарем и направился к выходной двери. В нескольких шагах от него шел его социус. Подойдя к кропильнице, Роден заметил Феринджи.

— В два часа будь у меня, — озабоченно шепнул Роден метису, почтительно перед ним склонившемуся.

При этом Роден протянул руку к кропильнице, чтобы омочить пальцы. Предупреждая его желание, Феринджи поспешно подал ему смоченное кропило, которое обыкновенно держат в святой воде. Коснувшись грязными пальцами поданного кропила, Роден обильно смочил пальцы и по обычаю сделал ими на лбу знак креста, затем, отворяя выходную дверь, он еще раз повторил метису:

— В два часа у меня.

Желая воспользоваться водой с кропила, которое неподвижный Феринджи продолжал держать в дрожащей руке, отец Кабочини протянул было свои пальцы, но метис, желавший, видимо, ограничиться любезностью лишь по отношению к отцу Родену, живо отдернул кропило. Обманувшись в своем ожидании, отец Кабочини поспешил за Роденом, которого он не должен был, особенно в этот день, терять из виду.

Невозможно передать взгляда, каким метис проводил уходившего Родена; оставшись один, он упал на плиты церкви, закрыв лицо руками.

По мере того как экипаж приближался к кварталу Маре, в котором был расположен дом Мариуса де Реннепона, на лице Родена можно было все яснее читать выражение лихорадочного волнения и нетерпения; два или три раза он открывал папку, перечитывая или перекладывая различные акты и заметки о смерти членов семьи Реннепонов. Время от времени он с тревогой высовывал голову в дверцу кареты, как бы желая подогнать экипаж. Добрый маленький отец, его социус, не спускал с него насмешливого взгляда.

Наконец экипаж въехал на улицу св.Франциска и остановился перед окованными железом воротами старого дома, закрывшимися полтора века тому назад. Роден выскочил с поспешностью юноши и неистово застучал в ворота, в то время как отец Кабочини, не столь подвижный, медленно вышел из кареты.

Никто не отозвался на звонкий удар молотка Родена.

Дрожа от волнения, Роден постучал снова. Послышались медленные, волочащиеся шаги и остановились за дверью, которая все еще не отворялась.

— Право, точно на горячих углях поджаривают, — сказал Роден, которому казалось, что грудь его горит от тревоги.

И еще раз с силой стукнув в ворота, он принялся по своему обыкновению грызть ногти.

Наконец ворота отворились и показался хранитель дома Самюэль. Черты старика выражали глубокое горе, на почтенном лице были видны следы недавних слез, которые он еще продолжал отирать дрожащей рукой, открывая ворота. Он спросил Родена:

— Кто вы такие?

— Я доверенное лицо по дарственной аббата Габриеля, единственного наследника, оставшегося в живых из семейства Реннепонов, — поспешно ответил Роден. — Этот господин мой секретарь.

Внимательно взглянув на иезуита, Самюэль сказал:

— Да, я узнаю вас. Не угодно ли вам за мной последовать?

И старый сторож пошел к дому, стоявшему в саду, сделав знак, чтобы преподобные отцы шли за ним.

— Этот проклятый старик так меня разозлил, заставив дожидаться у ворот, — тихонько сказал Роден своему социусу, — что меня просто начало лихорадить. Губы и горло пересохли и горят, словно пергамент в огне.

— Не хотите ли чего-нибудь выпить, добрый и дорогой отец мой? Не спросить ли воды у этого человека? — воскликнул маленький кривой аббат в припадке нежной заботливости.

— Нет, нет, — отвечал Роден, — ничего… я просто сгораю от нетерпения.

Бледная и печальная стояла Вифзафея у дверей своего жилища. Муж ее, проходя мимо, спросил по-еврейски:

— Занавеси в комнате траура задернуты?

— Да.

— А шкатулка?

— Приготовлена! — отвечала Вифзафея на том же языке.

Перекинувшись этими непонятными для иезуитов словами, Самюэль и его жена, несмотря на горе и отчаяние, обменялись мрачной и многозначительной улыбкой.

Войдя вслед за Самюэлем в вестибюль, где горела лампа, Роден, обладавший хорошей памятью на места, направился прямо к красной зале, где происходило первое собрание наследников.

Но Самюэль остановил его:

— Надо идти не туда!

И взяв лампу, он пошел по темной лестнице, так как все окна были еще замурованы.

— Но, — сказал Роден, — ведь мы раньше собирались в зале первого этажа?

— А сегодня соберемся наверху, — отвечал Самюэль, и он начал медленно подниматься по лестнице.

— Где это наверху? — спросил Роден, следуя за ним.

— В траурной комнате, — сказал еврей, продолжая подниматься.

— Что это за траурная комната? — спросил удивленный Роден.

— Это место смерти и слез, — отвечал еврей, продолжая подниматься.

— Но зачем же идти туда? — спросил Роден.

— Деньги там! — отвечал Самюэль.

— А, деньги! — сказал Роден, поспешно догоняя его.

На повороте лестницы сквозь чугунные перила Родену бросился в глаза профиль старого еврея, освещенный слабым светом маленькой лампы. Его выражение поразило иезуита. Кроткие, потускневшие от старости глаза горели. Печальные и добрые черты, казалось, стали жесткими, и на тонких губах мелькала странная улыбка.

— Ведь не особенно высоко, — сказал Роден отцу Кабочини, — а у меня подкашиваются ноги… я задыхаюсь… в висках стучит…

В самом деле, Роден дышал с трудом. Отец Кабочини, всегда предупредительный, промолчал. Он казался сильно озабоченным.

— Скоро ли мы придем? — спросил с нетерпением Роден.

— Мы уже пришли, — отвечал Самюэль.

— Наконец-то! К счастью…

— Да… к счастью… — отвечал еврей, и, свернув в коридор, он указал рукой на большую дверь, из-за которой пробивался слабый свет.

Роден, хотя его удивление усиливалось все больше, решительно вошел в комнату в сопровождении отца Кабочини и Самюэля.

Комната, в которую они вошли, была очень велика. Она освещалась через четырехугольный бельведер, но его стекла со всех сторон были забиты свинцовыми листами, в которых находились только семь отверстий в виде креста. В комнате было бы совершенно темно, если бы не лампа, горевшая на массивном черном мраморном консоле у стены. Убранство было вполне траурное: комната была вся задрапирована черным сукном с большой каймой, мебели больше не было никакой, кроме подставки под лампу. На ней же стояла железная шкатулка, тонкой работы XVII столетия, — настоящее кружево из стали.