- Как считаешь, будем драпать, собирать вещички или погодить маленько?… - иронически спросил меня Слава Еркин, намекая на очередное отступление. Шутки такие на фронте, прямо скажем, не проходили - были на то и особисты, и активисты… Но на этот раз, похоже, все прощалось.

- Будем, - ответил я, - только не на восток, а на запад и не драпать, а наступать.

- Это как же понимать?

- В прямом смысле. Есть приказ: сегодня за ночь не меньше трех вылетов сделать. Майор Лаврентьев уже готов искать новый аэродром на западе. На западе, а не на востоке! Понял? [55]

- Эх, скорее бы вечер. Страсть как хочется руку к доброму делу приложить!… - заключил Еркин, и я понимал его.

Настроение у нас было боевое, а длинные летние дни, вынужденное ожидание вечера изводило летчиков. Короткие же ночи не позволяли использовать всю мощь авиаполка, как это было, к примеру, под Сталинградом. И мы искали способы повышения эффективности наших бомбежек. Так, лейтенант Г. Е. Уваров предложил взлетать сразу после захода солнца, чтобы использовать светлое время для набора высоты над своей территорией. Многие экипажи, используя усталость войск противника после ожесточенных дневных боев, били по целям на передовой с высот в два раза меньших, чем заданные. Это намного увеличивало риск быть сбитым, но над соображениями безопасности доминировала главная идея: наносить максимальный урон противнику, не давать ему ни минуты покоя, изматывать беспрерывными ударами.

Как позже показали пленные, это нам вполне удавалось. «Ваши самолеты ночью создают ужасное напряжение. Из-за их действий в нашем полку много убитых и раненых», - сетовал один солдат из 216-го пехотного полка, взятый нами в плен в районе Тросны. «Особенно сильное беспокойство доставляют русские бомбардировки в вечернее и ночное время. «Москиты» (одно из немецких названий По-2) оказывают изнурительное воздействие», - признался ефрейтор Ганс Фрихтбург, военнослужащий одной из зенитных артиллерийских частей 13-й немецкой армии.

А мне запомнился боевой вылет в ночь на 8 июля на уничтожение пункта управления немецкой пехотной дивизии северо-восточнее станции Поныри. Найти ее оказалось непросто. Чаще обычного взлетали осветительные ракеты. Их мерцающий свет выхватывал из темноты участки развороченной мертвой земли, и это была действительно мертвая земля!… И все-таки мы вышли на цель. Ударили. После бомбометания, удачно вывернувшись из лучей прожекторов, спикировали в сторону станции, которую можно было угадать лишь по сгоревшим дотла постройкам да по разбросанным в разные стороны вагонным колесам.

- Посмотри, что делается! - крикнул Казаков. - Все мертво…

Фронтовики с опытом, как правило, очень чутки к событиям боевой действительности. Нечто подобное произошло тогда и со мной. Это теперь, должно быть, звучит странно, но тогда, увидев испепеленную, опустошенную землю [56] у станции Поныри, я вдруг с необыкновенной ясностью ощутил не страх перед мертвой пустыней, а чувство победы. Трудно объяснить логику такого мышления. Предчувствие?… Возможно. А точнее сказать, опыт, своеобразный фронтовой инстинкт.

После посадки, когда нас, как обычно, окружили механики, мотористы и посыпались привычные вопросы: «Ну как? Что там?…», я твердо и убежденно сказал:

- Братцы, это победа!…

Не лозунгами, не картинными бросками на пулеметы, не киношными призывами комиссаров входила она в наше сознание.

Еще под Сталинградом, в самый разгар битвы, к нам в полк пришла летчица Шура Полякова. Невысокого роста, черноволосая, с нежным румянцем на щеках, честно сказать, девушка не вызвала у нас особого восторга. Мы недоумевали по поводу такого решения руководства. Ведь в это время в предгорьях Кавказа воевал на У-2 женский авиационный полк. Почему бы ей не быть там, среди девушек-летчиц, рассуждали мы. Но судьбе было угодно распорядиться иначе: Шура Полякова стала единственной летчицей среди нас, ночных бомбардировщиков.

Мы знали, что Шура в Борисоглебске окончила аэроклуб. Но считали, что летать в аэроклубе - это одно, а война, боевые вылеты под Сталинградом… Словом, «баба на корабле - не миновать беды!» - так приблизительно рассуждали мы. А Шура тем временем вылетела на боевое задание, успешно отбомбилась - и началась ее нелегкая работа. Мы вскоре почувствовали в характере этой девушки совсем не девичьи черты. Она решительно отвергла щадящий режим, предложенный руководством, и водила ночной бомбардировщик, ни в чем не уступая нам, нередко совершая за ночь по 5-7 боевых вылетов.

На ухаживания воздушных бойцов Шура отвечала ровно и, что самое главное, одинаково, став своеобразным эталоном полковой совести и чистоты. Никто не смел сказать грубого слова в ее присутствии. И даже тогда, когда для всех нас стала очевидной любовь Шуры и сержанта Коли Васильева, никто не смел позволить какие-то намеки на легкомысленность их отношений. И Шура была благодарна нам за это. Ее настороженность, некоторая замкнутость и смущение оттого, что невозможно было скрыть отношений с Николаем, быстро прошли, как только она почувствовала наше дружеское понимание.

Штурманом в экипаже Поляковой был мой друг Ефим [57] Сагайдаков. Невысокого роста, с мягкими движениями и негромким голосом, он, как правило, мало говорил, больше слушал. Но едва заходила речь о лесе, о воде, вообще о природе, Ефим преображался, и тогда лучшего рассказчика трудно было представить!

Дома, где-то под Воронежем, у Ефима была одинокая больная мать. Она слала сыну бодрые письма, он всегда читал их вслух и всякий раз при этом спрашивал: «Как ты думаешь, что она хотела этим сказать?» Я пытался по-своему истолковывать слова матери, чтобы успокоить Ефима, хотя мы знали, что она тяжело болеет - без надежды на выздоровление, но любит и ждет сына, желая увидеть его живым и невредимым. Помню, в тех письмах не было стандартных призывов к героизму и мести. Мать Ефима просила, чтобы он выполнял свою работу на фронте старательно, но осторожно, так как она, эта работа, по ее мнению, была слишком опасной. Ефим понимающе улыбался, когда читал эти милые наивные строки, едва заметно кивал головой, очевидно, разделяя озабоченность матери.

Но штурман Сагайдаков знал свое дело. Он мог мгновенно решать в уме самые сложные задачи по самолетовождению. Знание астрономии и ночного неба часто помогали ему вести самолет, не пользуясь приборами. Не было случая, чтобы штурман Сагайдаков опоздал к цели или уклонился от маршрута.

Однажды экипажу Поляковой пришлось сесть на передовой с отказавшим мотором. Шура при посадке повредила ногу, и Ефим нес ее на себе около трех километров по раскисшей от дождей, развороченной целине. Штурман Сагайдаков был хорошим товарищем…

Пишу «был», потому что однажды Ефима Сагайдакова не стало.

Это произошло 8 июля 1943 года, на третий день битвы на Курской дуге. Самолет вспыхнул над станцией Поныри. Он прочертил в ночном небе огненный след и, ударившись о земную твердь, сгорел. По всем признакам, зенитный снаряд разорвал бензобак и горючее хлынуло на экипаж и раскаленные патрубки мотора. Шура Полякова, по-видимому, боролась до последнего: горящий самолет падал на извилистой линии и несколько секунд удерживался в горизонтальном полете. Об этом нам потом рассказали жители села, над которым разыгралась ночная трагедия.

…Когда адъютант эскадрильи и старшина молча свернули постель Ефима и забрали его немудреные вещи, я долго сидел в опустевшей землянке, бессмысленно уставившись [58] на голые доски полевой койки, пустую тумбочку, сиротливо белеющий на спинке стула подворотничок Ефима и несколько писем его матери. Трудно было представить, что больше никогда не увижу ни Ефима, ни Шуры Поляковой…

А 12 июля не вернулись с задания экипажи лейтенанта Г. Е. Уварова и старшего лейтенанта Н. П. Шевцова, младших лейтенантов Б. П. Золойко и В. И. Лезьева. Полк тяжело переживал эти потери. И все же мы надеялись: а вдруг еще вернутся, ведь никто в ту ночь не видел, чтобы самолеты горели над целью, поэтому и теплилась надежда на возвращение пропавших экипажей.