Оба романа хвалили, но денег они не принесли; последние шесть лет он трудился над третьим и написал больше половины. Поскольку строчить рецензии, читать лекции и постоянно преподавать он отказывался, с деньгами у него часто бывало туго. К счастью, он получил от отца небольшое наследство — выходило около пяти тысяч ежегодно, но из-за инфляции сумма эта покрывала все меньше расходов, поэтому Фогель хотя и неохотно, но принимал приглашения поработать в летних школах или же преподавал, превозмогая раздражение, на писательских семинарах, раза два за лето. Этих денег ему кое-как хватало.
На одном из таких семинаров, в июне в Буффало, писатель познакомился, а в середине августа того же года в кампусе маленького колледжа в Уайт-Маунтинс почти подружился с Гэри Симеоном, тогда он был чуть ли не вдвое моложе Фогеля; дружбой это можно было назвать с натяжкой, она была поверхностной и ненадежной, но некоторое время вполне Фогеля удовлетворяла — так сказать, имела некоторые признаки и задатки дружбы.
Гэри, с блеском в глазах слушавший рассуждения Фогеля о писательском ремесле, однажды со всей серьезностью признался, что «больше всего на свете» и даже «отчаянно» мечтает стать писателем, — от этого отчаяния Фогеля бросило в дрожь, и он минут пятнадцать приходил в себя. Он сидел в кабинете и подавленно молчал, а юнец беспокойно ерзал на стуле.
— К чему такая спешка? — спросил наконец писатель.
— Я непременно должен этого добиться, — ответил юнец.
— Чего именно?
— Я, мистер Фогель, хочу стать когда-нибудь хорошим писателем!
— Это долгий путь, мой мальчик, — сказал Эли Фогель. — Подружись со временем. И беги отчаяния. Предающиеся отчаянию становятся плохими писателями — они лишь это отчаяние сеют.
Он усмехнулся почти по-доброму. Гэри кивал с таким видом, будто получил свой самый главный в жизни урок. Гэри, старшекурсник двадцати двух лет, был кудряв, с широким тяжелым лицом и такой же фигурой. Когда он появился на семинаре в Буффало, он носил пышные рыжеватые усы, окаймлявшие толстогубый рот. Познакомившись с Фогелем, он их сбрил, а к концу лета отрастил снова. Ростом он был метр восемьдесят и из-за своих габаритов казался если не мудрее, то уж точно старше. После беседы с Фогелем он некоторое время делал вид, будто относится к своему творчеству более взвешенно. Он немного подражал Фогелю, и Фогеля это забавляло. Прежде у него не было учеников, и он привязался к юноше. Тот внес в его жизнь некоторое разнообразие. Гэри с его желтой гитарой было видно издалека. Играл он кое-как, но пел вполне прилично, почти профессионально, тенором.
— Спойте «Очи черные», Гэри, — просил Фогель, юноша исполнял его просьбу, на писателя накатывала сладкая грусть, и он думал о том, каково было бы иметь сына. Едва звучал первый аккорд, у Фогеля слезы на глаза наворачивались.
Гэри не только окружил его вниманием, но и исполнял поручения: приносил Фогелю книги из библиотеки, возил в город по делам, его можно было послать за записями к лекции, забытыми в комнате, — словно это была плата (которой, впрочем, Фогель не требовал) за право сидеть у его ног и мучить вопросами о мастерстве писателя. Фогель, растроганный обходительностью и тем, что Гэри еще предстояло узнать, как печальна жизнь писателя, приглашал его, обычно вместе с кем-нибудь из его друзей, к себе выпить аперитив перед ужином. Гэри приносил с собой пухлый блокнот, куда записывал застольные беседы Фогеля. Он показал ему первую вписанную им фразу: «Воображение не обязательно есть игра подсознания», — прочитав ее, писатель натужно засмеялся, чтобы скрыть неловкость. Гэри тоже засмеялся. Фогель считал, что делать записи глупо, однако не возражал, когда Гэри заносил в блокнот целые пассажи, хоть и полагал, что вряд ли может поведать ему что-нибудь мудрое. В творчестве он был мудрее — как любой, кто многое переосмысливает. Уж лучше бы, думал он, Гэри искал ответы на вопросы в его книгах и не почитал беднягу Фогеля за гуру.
— Ни к чему разбирать писателя по винтику — все равно не поймешь, что такое творчество и куда оно ведет. Учатся люди на опыте, во всяком случае, должны учиться. Гэри, я не могу ни из кого вырастить писателя — я говорил об этом в лекциях. Я могу лишь рассказывать о том, чему научился сам, в надежде, что меня услышит кто-то действительно талантливый. Я всякий раз раскаиваюсь в том, что езжу на эти семинары.
— Но у вас же бывают озарения.
— Озарения и у вашей мамы бывают.
— Тогда спрошу напрямик: какого вы мнения о моих работах, сэр?
Фогель задумался.
— Задатки у вас есть, а больше я пока ничего не могу сказать. Пишите.
— А на что бы вы посоветовали обратить внимание?
— На те возможности, которые можно извлечь из факта — внутри него, снаружи и по ту сторону. Когда я читал ваши рассказы, два в Буффало и один здесь, у меня создалось впечатление, что у вас многое основано на воспоминаниях и построениях. Память — отличная приправа, но из нее одной каши не сваришь. И не допускайте весьма распространенной ошибки, не пытайтесь строить свою жизнь как роман. Побольше выдумки, мальчик мой!
— Непременно это учту, мистер Фогель. — Вид у него был озабоченный.
Фогель читал лекции четыре раза в неделю, с восьми тридцати, чтобы остаток дня посвящать работе. У него была светлая просторная комната в гостевом домике рядом с сосновым бором; работая за шатким столиком у занавешенного окна, он вдыхал аромат хвои, там было прохладно даже в жару. Работал он ежедневно, по воскресеньям — полдня, обычно часов до четырех, затем нежился в крохотной облупленной ванне, затем, насвистывая, неторопливо одевался в белый фланелевый костюм, служивший ему уже пятнадцать лет, и ждал, уткнувшись носом в книгу, не заглянет ли кто-нибудь пропустить стаканчик. Последнюю неделю в Уайт-Маунтинс они с Гэри виделись каждый вечер. Несколько раз ездили в город в кино, порой гуляли после ужина у реки, и юноша то и дело останавливался — записывал в блокнот изречения Фогеля, и зерна, и плевелы. Гуляли, пока не одолевали комары или Фогеля — его хромота. Он носил пожелтевшую панаму и белые туфли с разновысокими каблуками, которые начищал ежедневно. Даже когда Фогель оживлялся, взгляд его черных, под набрякшими веками, глаз оставался задумчивым. Гэри он слушал сосредоточенно, но слышал не всегда. За последние пару лет он похудел, и белый костюм на нем болтался. Рядом с Гэри он казался еще меньше, хотя и был ниже его всего на семь сантиметров. Как-то раз юноша в приливе то ли энергии, то ли чувств подхватил Фогеля на руки, и у того аж дыхание перехватило. Писатель уставился в переливавшиеся золотыми искорками глаза Гэри и с сожалением отметил, что зеркалом души их не назовешь.
Или же они отправлялись на одышливом «пежо» Гэри в придорожный музыкальный бар в десяти километрах от города, иногда в обществе одного-двух студентов, изредка — с кем-то из коллег, но чаще все же со студентами, и это Фогелю нравилось больше: он любил проводить время в обществе женщин. Однажды вечером Гэри, у которого был талант заводить знакомство с хорошенькими девушками, привел такую прелестную, каких Фогель прежде не встречал. Девушка в алом платье, лет двадцати пяти, с мелированными волосами — темные пряди вперемешку с вытравленными светлыми, длинная талия, пышная грудь, упругий зад, — прелесть что за девица. Одним словом, редкий экземпляр, однако юноша сидел мрачный и безучастный — перебрал, что ли, — и внимания на нее почти не обращал. Время от времени он бросал на нее взгляды, словно пытался вспомнить, откуда она взялась. Она с грустным видом пила скотч со льдом и, закусив губу, наблюдала за тем, как он скользит рассеянным взглядом по танцующим парам. Как жаль, что она и не догадывается о том, как она мне нравится, думал Фогель.
Где он только находит столько симпатичных девушек — в Буффало ему сопутствовал такой же успех — и почему никогда не появляется ни с одной из них дважды? С этим небесным созданием в алом платье я бы согласился провести полжизни. Надо признать, вкус на женщин у юноши оказался отменный, но они, похоже, скоро ему надоедали, и он начинал неприкрыто скучать, хотя, по слухам, вел активную гетеросексуальную жизнь. Уж слишком у него их много, и слишком быстро он их меняет, а ведь томиться, маяться — это необходимый опыт. Откуда иначе взяться поэзии? Она слишком хороша для него, подумал Фогель, сам точно не зная почему — потому разве, что хороша для него. Ах, юность, ах, лето! И он в который раз серьезно задумался — не жениться ли? В конце концов, сорок шесть — это не так уж и много, во всяком случае, еще не старость. Впереди еще добрых лет двадцать пять, тридцать — чтобы построить семейную жизнь, вполне достаточно.