Так что я шагаю по коридору с высоко поднятой головой, как будто я снова в военном лагере и меня вызвал сержант. Есть в наряд! Гляжу на всех этих скрюченных бедолаг, на старух в креслах-каталках и думаю: у вас небось не отыщется лишней тысчонки, правда? Но это ведь только деньги, не бог весть что. Бумажки — они и есть бумажки.
Я вхожу в палату. Он лежит там со своими трубками, насосами и датчиками, с круглым, как у беременного, животом. Вид у него неважнецкий. То есть даже с учетом болезни. Сегодня он выглядит хуже, чем вчера. Каждый день — маленький шажок только в одном направлении. Но я вижу, какая мысль не дает ему покоя, и решаю обойтись без шуточек, не дразнить его. Вынимаю конверт, быстро оглядываюсь по сторонам, точно вокруг полно воров и шпиков, и отдаю ему, глядя на него, думая: ну вот, теперь можно распрощаться со своими денежками.
«Держи обещанное, — говорю я. — Можешь не считать».
Хотя он наверняка пересчитает, сразу после моего ухода. А пока он просто заглядывает в конверт, на ощупь прикидывает толщину, проводит по краю пачки большим пальцем, а потом смотрит на меня, окидывает взглядом с ног до головы, точно на построении, точно он и есть тот самый сержант, проверяющий мой внешний вид, и говорит: «Хороший ты парень, Винс».
Эми
Теперь они отправятся туда, куда чуть не уехали мы. То ли конец, то ли новое начало. Старые люди, новые люди, а может быть, те же самые.
Он смотрит на меня, сидящую около кровати, — я держу его за руку, его большой палец непрерывно и мягко движется, описывая маленькие круги у основания моего, и я думаю: не так уж долго осталось нам смотреть друг на друга, сколько раз нам еще доведется поговорить? Сначала считаешь годами, десятилетиями, и вдруг они превращаются в часы и минуты. И даже теперь, а ведь это его последний шанс, он не собирается упоминать о ней, не хочет и слова о ней сказать. Как будто мы снова в той же гостинице, что и пятьдесят лет назад, и мне вдруг становится ясно как день, что он и знать ничего не желал. Врачи наверняка что-нибудь придумают.
Он глядит на меня, точно жалеет, что так затянул с переменами, что ему приходится уходить как раз тогда, когда он решил все наладить. Он стал бы другим, верь, девочка, с новой душой, весь мир перевернулся бы с ног на голову только ради нас. Он точно жалеет, что был таким, каким был. Какой есть. Но и не думает заводить речь о ней, признавать свою вину. И вообще — жалеть-то он жалеет, но виноватым что-то не выглядит. Смотрит на меня прямо, в упор, так что мне приходится отвести глаза — всего на секунду, хотя, казалось бы, сейчас нельзя тратить время на то, чтобы смотреть в сторону. Но я думаю: я всегда буду видеть его лицо, всегда буду видеть лицо Джека, как маленькое фото у себя в голове. Словно в чужих мыслях человек никогда не умирает.
Но он так и не упоминает о Джун. Он говорит о Винсе, который никогда не был нашим и теперь не наш. Говорит: «Винс о тебе позаботится. Он славный парень. И работа у него неплохая». Говорит, что у меня все будет хорошо, обо мне позаботятся, но не говорит, что сам никогда не заботился о Джун, не говорит: «Передай Джун, что я ее люблю».
И я думаю: тогда и я не упомяну о Рэе, не скажу о нем ни слова. Хотя это и для меня последний шанс, время настало, у смертного одра, — теперь или никогда.
Он не заговорит о Джун, поэтому и я не заговорю о Рэе. Все честно. Чего ты не знаешь, то тебя не мучит. Но он смотрит на меня своим пристальным, немигающим взглядом, и мне снова приходится на мгновение отвести глаза. Я смотрю на соседнюю кровать — сейчас она пуста, ни одеял, ни простынок, — а когда мой взгляд снова возвращается к нему, вижу, что он и бровью не повел, по-прежнему смотрит на меня и за, как будто хотел бы шагнуть прямо сквозь меня и пойти дальше, а потом развернуться, и прийти обратно, и обнять меня. И он говорит, точно это его последнее слово обо всем, и о том, почему он лежит здесь, а я сижу рядом, держа его за руку, и о том, почему это оказался именно он, почему я сошлась с ним, а не с кем-нибудь из тысячи других, спасибо той летней ночи: «Вся жизнь игра, верно? Это и Рэйси скажет. Но у тебя все будет хорошо».
Маргейт
Это не похоже на финал путешествия, не похоже на последнее пристанище, где хотелось бы окончить свои дни и найти мир и покой на веки вечные. Это не Голубая Заводь. Если посмотришь в одну сторону, за общественный сортир, куда пошел Ленни, там только разбухшее серое небо и разбухшее серое море да серый горизонт, который старается хоть намеком разделить их, а в другой стороне, через дорогу, кто-то будто бы наспех соорудил декорацию, чтобы бросить вызов всей этой серости, — дома смахивают на передовые отряды пограничников, развернутых в цепь для устрашения врага, но вместо формы по ошибке одетых в клоунские наряды.
Фламинго. Тиволи. Ройал. Граб-сити.
— Марин-террас, — говорит Винс. Он уже забрался обратно в машину, и мы ждем Ленни. Похоже, он снова решил сыграть роль гида, как в Кентерберийском соборе, только теперь извлекает факты из головы. — Марин-террас, Маргейт. Золотая Миля. — Но это короткая миля, всего пара фарлонгов, и не шибко золотая с виду, по такой-то погоде, золотом тут и не пахнет.
БургерыХотдогиМороженоеКоктейлиЧайПопкорнЛеденцы-СахарнаяВата. Уйма вывесок и цветных фонарей, одни горят, другие мигают, и все дребезжит и трясется на ветру, а на мостовой там и сям лежат поваленные ветром афишные тумбочки на цепях. Большинство игровых залов закрыто, но в двух-трех горит свет, там все сияет и переливается. У одного из входов, в специальной будочке, торчит малый в шляпе с низкой тульей и куртке из ослиной шкуры, явно ждет не дождется конца своей смены. Нельзя сказать, чтобы народ туда валом валил.
— Вот что значит не сезон, — говорит Винс.
Вполне можно представить себе, что Винс — хозяин игрового зала. Разница, в общем, невелика. Салон Доддса с автоматами вместо машин.
Мираж. Золотой прииск. Мистер Би.
На ветровом стекле становится все больше мелких штрихов и капелек, и Винс включает «дворники», но они только размазывают воду, и он снова выключает их. Дождь еще не пошел всерьез, хотя небо темнеет с каждой секундой.
— В самый раз успели, правда? — говорит Вик. — А по утру судя и не подумал бы.
— Главное, что добрались, — говорит Винс.
Море этого не знает.
— Не очень-то удобная погодка для нашего дела, — говорит Вик, как будто до него это никому не приходило в голову.
— Это как посмотреть, — говорит Винс.
Я держу коробку.
— Попутного ветра в спину, — говорит Вик.
Я говорю, просто чтобы убедиться:
— А Пирс где?
— Ты на него смотришь, Рэйси, — медленно и терпеливо отвечает Винс. — Вон та штука впереди, на которую ты глядишь, и есть Пирс.
— Она и на пирс-то не похожа, — говорю я.
— А называется Пирс, — говорит он. — Хотя вообще-то это стена гавани. — И он снова вспоминает о своей роли гида. — Раньше тут была другая штуковина, Дамба, которая выглядела как пирс, по ней гуляли, пароходы к ней приставали. Но ее называли Дамбой, а то, что на самом деле стена гавани, называется Пирсом.
— Разумно, — говорю я. — А что случилось с той другой штуковиной, с Дамбой?
Винс смотрит на меня так, словно я плохо подготовился к экзамену.
— Снесло штормом. В семьдесят каком-то. Помню, Эми мне говорила: «Ты слыхал о Маргейтской Дамбе?» Наверно, поэтому Джек и написал про Пирс. Он-то хотел, чтобы это был не Пирс, а Дамба. Мы все помним, как по ней гуляли. Но он, видать, сообразил, что Дамбы больше нет, вот и поменял ее на Пирс.
Я начинаю путаться и на всякий случай молчу.
— Отсюда не видно, это, должно быть, за Пирсом, но кусок Дамбы вроде бы еще остался, — говорит Винс. — Стоит в море сам по себе.
— Может, его сегодня смыло, — говорю я.
— Это еще не шторм, — говорит Вик. У него тон знатока.