На пятой перемене я пошел в учительскую звонить. К несчастью, там я застал нашу химичку Марию Яковлевну, военрука Семена Платоновича, который напевал «Придут полки и с севера и с юга», и третьеклассника Бумазейнова, стоявшего в углу и разглядывавшего собственные ботинки. Я сел подле столика, на котором у нас стоит телефон, и стал дожидаться, когда эти трое уйдут, однако учительская опустела не скоро, поскольку Бумазейнов задал нам всем такую задачку, что с ней нужно было разбираться и разбираться: он наотрез отказывался вступать в пионеры.
— Ты что же с нами делаешь, балбес ты этакий! — говорила ему Мария Яковлевна. — Ты почему не хочешь вступать в пионерскую организацию?
Бумазейнов молчал и ел известку, которую он отколупывал от стены.
В ответ на молчание Бумазейнова, непоколебимое и злое, Мария Яковлевна перешла к угрозам. Сначала она посулила ему неудовлетворительную отметку по поведению, затем вызов на педагогический совет, наконец, привод в отделение милиции. — Бумазейнов молчал и ел известку, которую он отколупывал от стены.
— Всыпать бы тебе горячих, — сказал Семен Платонович, — и вся недолга.
— Погодите, — сказал я, — так дела не делаются. — И подозвал к себе Бумазейнова.
Видимо, ему очень не хотелось уходить от известки, и он приближался нехотя, через силу.
— Послушай, Николай, — сказал я Бумазейнову, — третий класс — это уже не шутки, это, брат, такая пора, когда человек должен уметь объяснять свои намерения и поступки. Вот и объясняй.
Бумазейнов посмотрел в потолок, потер средним пальцем правой руки ладонь левой руки и рассказал все, как было. Оказывается, его дед — большой, вероятно, умница — прочел внуку лекцию на тот счет, что юный пионер не имеет права врать, что пионер, который врет, хуже, чем уголовник, а поскольку Бумазейнов знал за собой этот грех, то он счел вступление в пионерскую организацию невозможным.
В первое мгновение я опешил, а потом собрался с мыслями и сказал:
— Понимаешь, Николай, — сказал я, — есть две разновидности хороших людей: просто хорошие люди и плохие люди, которые понимают, что они плохие и всячески стремятся преодолеть свои недостатки. Что это значит в твоем положении? Это значит, что если ты последовательно будешь бороться с враньем, то ты вполне хороший человек и достоин быть пионером — вот и вся недолга, как говорит Семен Платонович. Ты согласен?
Бумазейнов кивнул. Я легонько дернул его за ухо и выставил в коридор.
— Знаете, как это называется? — сказала Мария Яковлевна. — Это называется — дешевый авторитет.
— Дешевых авторитетов не бывает, — ответил я. — Бывает просто авторитет и отсутствие такового.
Когда вслед за Бумазейновым учительскую покинули Семен Платонович и Мария Яковлевна, напоследок окинувшая меня убийственным взглядом, я взял мой классный журнал, нашел на последней страничке номер телефона Наташи Карамзиной и стал его набирать. Что именно я буду говорить, в этот момент я еще не знал, но я знал, что скажу именно то, что нужно. На другом конце провода взяли трубку.
— Алло! — сказал я. — Это ты, Наташа? Наташа, я все прочел…
Далее я уже собрался сказать, что, как бы там ни было, любовь — это прекрасное чувство и прочее в этом роде, но тут я услышал ее рыдания, злые, надрывные — и замолк. В течение нескольких секунд я слушал эти рыдания, от которых у меня засосало под ложечкой, а потом я сказал:
— Не надо, Наташа, не плачь, погоди плакать. Давай сегодня встретимся и поговорим. Жду тебя в половине четвертого… ну, возле нашего метро, что ли.
Сказав это, я сердито положил трубку, потому что сказал я все-таки не то, что следовало сказать. Затем я посмотрел на часы — было пять минут третьего. С этой проклятой минуты начинается шествие таких буйных событий, что приключения первой половины дня по сравнению с ними — мелочи жизни и чепуха.
Только я положил трубку и посмотрел на часы, как в учительскую зашел лаборант Богомолов. На лице у него было выражение какого-то омерзительного счастья, и меня чуть ли не передернуло.
— А я вас везде ищу, — сказал Богомолов. — Вас Валентина Александровна вызывает. Зайдите к ней в кабинет.
3
По дороге в директорский кабинет я внутренне улыбался, так как предчувствовал еще одно любовное объяснение.
Когда я вошел к Валентине Александровне, она опять посмотрела на меня лампочкообразно, точно с нею вот-вот сделается истерика.
— Я позвала вас для того, — сказала она, — чтобы по-свойски, не вынося, как говорится, сор из избы, решить один деликатный вопрос. Не то что бы это был какой-то секрет, но все-таки будет лучше, если этот разговор останется между нами.
Я не выдержал и понимающе улыбнулся.
— Видите ли, — продолжила Валентина Александровна и вдруг начала ломать пальцы, — мне стало известно, что вы что-то там пишете. Я ничего не говорю, это, безусловно, ваше личное дело, но ведь вы не просто человек, вы учитель — вы меня понимаете? Как бы это лучше сказать: учитель должен заниматься своим непосредственным делом, а если он разбрасывается, это уже не учитель. И потом: есть в этом вашем сочинительстве что-то, знаете ли, двусмысленное, подозрительное — вы согласны? Ведь неизвестно, что вы там пишете, а вдруг вы развиваете какие-нибудь антиобщественные идеи?.. Одним словом, в данной ситуации, по моему мнению, есть только один выход: и нам будет лучше, и вам будет лучше, если вы подадите заявление по собственному желанию. То есть, главным образом, вам будет лучите…
Я вдруг почувствовал себя мальчиком; я был не то чтобы огорошен и не то чтобы огорчен, а именно чувствовал себя мальчиком.
— Ну, так что мы с вами решим? — сказала Валентина Александровна и постучала костяшкой пальца по подлокотнику своего кресла. — Я думаю, нам необходимо расстаться, и по-хорошему, без эксцессов.
Я отрицательно помотал головой.
— Напрасно вы ерепенитесь. Если вы не хотите по-хорошему, будет по-плохому. Вы ведь знаете, как это делается. Нам человека убрать — раз плюнуть.
Я опять отрицательно помотал головой, будучи не в силах сказать хоть слово. Потом я посмотрел на свои туфли, у которых опять развязались шнурки, потом в потолок, потом потер пальцем правой руки ладонь левой руки и вышел из кабинета. Я был несказанно зол. Но как это ни странно, я был зол не на Валентину Александровну с ее бредовыми взглядами на литературу и намерением выжить меня из школы, а на самого себя, за то, что я так позорно обманулся относительно ее лучезарных взглядов. Кроме того, я был зол на лаборанта Богомолова, который давеча слышал мое легкомысленное признание на тот счет, что я пишущий человек, и донес о том директрисе. Поскольку моя злоба требовала какого-то выхода, я решил пойти к Богомолову и сказать ему «подлеца».
Богомолова я застал в лаборантской химического кабинета: он мыл пробирки. Когда я вошел, Богомолов поднял голову и посмотрел мне в глаза. Должен сознаться, что этот его взгляд поубавил мое злобное напряжение, так как сквозь толстые очки я разглядел что-то похожее на сочувствие.
— Послушайте, Богомолов! — сказал я. — Это вы донесли Простаковой о нашем давешнем разговоре? Я имею в виду разговор в подсобке физкультурного зала. Так это вы донесли или нет?
— Я, — сказал Богомолов.
Этот ответ совсем сбил меня с толку. Если бы Богомолов начал изворачиваться, то есть повел бы себя естественно, то и я повел бы себя естественно, в конце концов сказав ему «подлеца». Но поскольку Богомолов повел себя противоестественно, я растерялся.
— А вы понимаете, что это нехорошо? — сказал я после некоторой паузы. — Ведь это… нехорошо.
Богомолов оставил пробирки и стал вытирать руки о полотенце.
— Я вам отвечу, — сказал он и повесил полотенце на гвоздик. — Во-первых, «хорошо» и «нехорошо», извините за трюизм, понятия относительные. Что, в самом деле, плохого в том, если руководитель будет, как говорится, в курсе, что среди его подчиненных водится собственный сочинитель? Нормальный руководитель будет только гордиться тем, что в его коллективе есть свой собственный сочинитель. Значит, в принципе это «хорошо». Но сделаем поправку на обстоятельства: руководитель у нас женщина мнительная, пугливая — и тут мы сразу получаем «нехорошо». Спрашивается: при чем тут я, если все упирается в обстоятельства?