— Ваня, проснись, — сказала она, обхватя руками живот, — кажись, я рожаю.
Иван Сергеевич недовольно вздохнул во сне.
— Какие еще комиссионные, — сказал он, — никаких комиссионных!
После этого он открыл глаза, которые, как и у всякого едва проснувшегося человека, имели дикое выражение, потом вскочил и заметался по темной спальне. Посыпалась мелочь и с шорохом ночных бабочек — мятые папиросы: это Иван Сергеевич надевал штаны. Затем он стал искать свитер, но свитер долго не находился, и пришлось зажигать керосиновую лампу под абажуром. Как только за стеклом зашевелился маленький огонек, комната преобразилась: все сделалось сумеречно-желтым, по стенам пошли косые, очень большие тени, на груди у Аглаи Петровны заблестел золотой крестик, и дало сияние стекло зеленой лампадки под образами.
Когда свитер был найден, Иван Сергеевич отправился в переднюю одеваться, свалил ведро и ушел. Через некоторое время дверь в передней хлопнула, потянуло морозцем, и в спальню вошла акушерка — пожилая женщина в пенсне на синей тесемке.
— Ну что, касатка, будем рожать? — сказала она, вопросительно потирая руки, точно можно было и не рожать.
Тогда то ли оттого, что начались схватки, то ли от страха, что вот это уже пришло, Аглая Петровна закричала так страшно, что верхний жилец, городовой, соскочил с постели и забегал по потолку.
Когда Аглая Петровна разрешилась и наступила пора знакомиться с новорожденным, Иван Сергеевич, почему-то робея, вошел к жене в спальню, где все так же горела керосиновая лампа, неприятно добавляя свой сумеречно-желтый свет к утреннему, блеклому, но живому. Комната показалась ему новой, чужой, как будто без него в ней зачем-то переставили мебель, что, впрочем, обычно бывает с комнатами, когда в них умирают или родятся. Иван Сергеевич жалобно посмотрел на жену и подошел к младенцу. Младенец был ни на кого не похож. Видимо, эту непохожесть следовало объяснить тем, что его лицо просто еще не приняло никаких черт, а изображало только одно страдание, и Иван Сергеевич позже подумал, что, наверное, рождаться — это чрезвычайно болезненная процедура, но в первую минуту он был только огорошен и огорчен. Во вторую минуту он спросил акушерку, кого родила жена — девочку или мальчика. Акушерка ответила, и Иван Сергеевич произнес:
— Значит, что Владимир.
Поскольку теперь это был не просто младенец, а мальчик по имени Владимир, отец еще раз склонился над новорожденным, подумав, не отзовется ли на нем как-нибудь такая важная перемена. Он долго смотрел в маленькое лицо и вдруг сказал про себя: «Ох, хлебнешь ты, брат, горя, чувствует мое сердце!»
Первые годы жизни Владимир Иванович Иов провел в родном Дмитрове, правда, на другой улице, в небольшом деревянном доме с крашеным мезонином. За домом был довольно просторный двор, выходящий на замусоренный пустырь, от которого сырыми вечерами тянуло тошнотворным запахом разложения. Владимир Иванович говорил, что ему до сих пор явственно помнится этот двор, заросший лопухами, крапивой и лебедой, то есть растительностью, которая обычно ластится к человеческому жилью. Ему также помнится сад, занимавший некоторую часть двора, с низкорослыми яблоневыми деревьями, с дорожками, посыпанными чистым речным песком; ему даже помнится запах тления, доносившийся вечерами, и он утверждает, что этот запах иногда ни с того ни с сего вдруг пырнет ему в нос, точно он может существовать сам по себе, как воспоминания.
В 1914 году, когда уже началась война, которую называли то второй Отечественной, то Великой, Иван Сергеевич попался на какой-то махинации с поставками фуража и, чтобы откупиться от военного ведомства, вынужден был продать дом с крашеным мезонином. После этого семья осталась, что называется, на бобах, так как весь доход прежде шел от жильцов: от городового, который вместе с хозяевами переехал на новое место, двух фабричных семей и одинокого кустаря. Ввиду исключительно тяжелого материального положения Иван Сергеевич вынужден был поступить на проволочную фабрику. При его характере служба на проволочной фабрике была почти самоотвержением, и впоследствии он серьезно полагал, что в его жизни было только два падения: проволочная фабрика и Всероссийское страховое общество «Саламандра».
Зарабатывал Иван Сергеевич прилично, что-то около семидесяти рублей в месяц, и Аглае Петровне даже кое-что удалось скопить, но в апреле 1916 года, как раз накануне Брусиловского прорыва, Ивана Сергеевича призвали в действующую армию. В связи с этим обстоятельством решили собрать семейный совет, который состоял из всех кровных родственников и разбирал мало-мальски серьезные внутриклановые вопросы, за исключением тех, что относились к компетенции околоточного и судьи. И вот совершилось то, что почти невозможно в наши безбедные времена: по собственной воле, то есть ведомые древним родовым чувством, на квартире Иовых собрались бесчисленные дядья, какие-то племянники, бабушки, дедушки с похожими лицами, которых теперь повытаскивали бы на свет разве что похороны или свадьбы. Это собрание долго совещалось и вынесло следующее решение: отправить Аглаю Петровну с сыном в Москву, к старшим Иовым, капиталистам, то есть к тому самому Василию Васильевичу Иову, который был сыном патологического скупца.
О том, как они устроились в Москве, — несколько позже, а пока необходимо отметить, что одна интересная тенденция уже налицо: налицо безусловное, хотя и не бросающееся в глаза разжижение родового чувства и ослабление внутриклановых связей. То и другое огорчительно настораживает, ибо суть нашей родственности составляет круговая порука, а в народе, который не зарекается от сумы и тюрьмы, она имеет прямо спасительный смысл, и просто это гарант национального благоденствия. Ведь товарищ, будь он даже распрекрасный товарищ, может и не дать сто рублей взаймы, возьмет вдруг и не даст, а родственнику некуда деться, родственник обязательно даст, если он, конечно, не полоумный, древнее родовое чувство не позволит ему не дать.
Итак, Аглая Петровна с Владимиром Ивановичем на руках прибыла в Москву в августе 1916 года. Капиталисты, как и следовало ожидать, приняли ее холодно, но все же она получила стол и крышу над головой. Квартира московских Иовых располагалась в большом сером доме, стоявшем недалеко от Лубянской площади, в Водопьяном переулке, который давно снесли. Квартира сама по себе была огромная, но комната, куда поселили Аглаю Петровну, в воспоминаниях Владимира Ивановича, представляется очень маленькой и темной — впрочем, этот период Владимиру Ивановичу припоминается очень смутно. Припоминается, что в комнате было большое окно, снизу завешенное ситцевыми занавесками, припоминается письменный стол с чернильным прибором зеленоватой бронзы, узкая железная кровать, стеклярусная люстра и какой-то шкапчик, похожий на гроб, поставленный на попа. Но сама квартира почему-то запомнилась Владимиру Ивановичу тоньше, с запахами, цветами и даже с чувствами, возбуждаемыми этими запахами и цветами. Квартира открывалась большой прихожей, из которой брал начало продолжительный коридор; до ванной комнаты это был еще коридор, но потом начинались какие-то лесенки, закоулки, чуланы, ниши неизвестного предназначения, заставленные чемоданами, корзинами, картонками, сундуками; дальше шли уже такие страшные места, где Владимир Иванович не отваживался бывать в одиночку, так как тут можно было потеряться и с голоду умереть. Владимир Иванович не сомневался, что в пространстве, лежащем позади того места, где начинаются сундуки, водятся привидения, ими даже припахивало, как-то таинственно-затхло припахивало привидениями, одним словом.
Это по-своему знаменательный факт, даже слишком знаменательный факт, но более или менее последовательно Владимир Иванович начинает помнить себя именно с 1917-го решительного года. Все, что было прежде, припоминается ему кусочками, фрагментарно: вот вернулся с войны отец — то ли мать действительно провинилась, то ли отец на войне очумел, но он в первый раз в жизни ее избил, а затем грузно уселся за стол, наверное, в позе Наполеона, подписавшего отречение в Фонтенбло, как его изобразил Деларош; вот самая первая драка — пришли мальчишки с Мясницкой улицы и отлупили Владимира Ивановича вместе с его товарищем по двору, сыном гвардейского офицера, который носил очень странное имя Гуго и всем объяснял, что его так назвали в честь первого короля из династии Капетингов; фамилия же у него была самая будничная — Петров.