Изменить стиль страницы

И вдруг он понял, понял необыкновенно сильно и глубоко, что это все, конец, что из-за неведомой ошибки его жизнь непоправимо испорчена и ее уже не спасут никакие метаморфозы. Это заключение было настолько несносным, что он серьезно подумал о самоубийстве как о последнем логическом превращении. Однако по той причине, что жизненных сил в нем еще было невпроворот, он эту метаморфозу все-таки отклонил. «В сущности, ничего страшного не произошло, — успокаивал он себя, — просто я в тысячу первый раз доказал, что дюжинный человек слабее своего времени. А коли ты дюжинный человек, то и нечего диогенствовать! Как говорится, всяк сверчок знай свой шесток! Одно только обидно: столько душевных и физических сил угроблено на то, чтобы в тысячу первый раз проиллюстрировать нательную истину— «Нет в жизни счастья!». Это тем более обидно, что в результате приходится возвращаться к исходному рубежу».

В течение того времени, что Вырубов добирался домой, в Москву, с ним не произошло никаких особенных приключений; до Симферополя он шел своим ходом, а от Симферополя до Москвы его довезли рефрижераторщики, широкой души ребята.

По прибытию на Курский вокзал Вырубов первым делом забрал в камере хранения чемодан, который дожидался его со дня ухода из коммуны на улице Осипенко, затем вышел на привокзальную площадь и с радостным чувством возвращения сказал себе то, что на его месте сказал бы себе всякий здравомыслящий человек: «Жизнь продолжается!» — сказал он.

Через полчаса Вырубов был уже дома. Вопреки ожиданиям, жена встретила его так, точно ничего не было — ни разрыва, ни долгой разлуки, так, как если бы он, скажем, минуту тому назад пошел на лестничную площадку выносить мусор и возвратился.

— А чего это у тебя в рюкзаке? — только и спросила его жена.

— Это так… — ответил Вырубов. — Чепуха.

Затем он надел в передней свои домашние шлепанцы, прошел в парадную комнату и уселся в кресло. Он приветливо посмотрел на тюлевые занавески, на массивный диван, обитый багровым плюшем, на коврик, который по-прежнему висел на стене, и неожиданно пришел к заключению, что он себя чувствует замечательно хорошо. От этого чувства на него напало нервное, благостное настроение и вдруг захотелось высказаться, исторгнуть из себя то, что мучило его в последнее время.

— А знаешь, — сказал он жене, — так я и не нашел того, что искал. Остался, как говорится, при разбитом корыте.

— Не нашел и не надо, — отозвалась из кухни жена.

— Может быть, ты права. То есть, может быть, ты-то как раз и права. Потому что, возможно, в том-то и заключается находка, что я не нашел того, что искал.

Сказав это, Вырубов насторожился, так как в нем вдруг промелькнула тень какой-то простой и великой мысли. Поскольку ухватиться за нее ему сразу не удалось, он немного подождал, не промелькнет ли она повторно. Великая мысль что-то не объявлялась, и тогда Вырубов решил пойти выпить пива.

— Пойду-ка я попью перед обедом пивка, — сказал он жене.

— Ну пойди, — сказала ему жена.

В пивной Вырубов пристроился у окна и уже осушил первую кружку, как к нему присоседились двое мужчин: один из них был обыкновенный мужчина, другой немного косил. Оба были навеселе и продолжали какой-то свой, довольно занозистый разговор.

— Тебе плюй в глаза, все божья роса! — говорил косой. — Мягкотелый ты человек, размазня и больше ничего! Я бы на твоем месте давно развелся с такой мегерой!

— Ну уж так прямо сразу и разводиться! — сказал на это обыкновенный мужчина, изобразив на лице очень детское выражение.

— А чего тянуть-то?! Если у вас такие принципиальные разногласия, то нечего и тянуть!

Тут как раз к Вырубову вернулась великая его мысль.

— Извините, что я вмешиваюсь, — сказал он косому, — но я бы вашему приятелю разводиться не посоветовал. Если, конечно, его супруга не умалишенная и не покушается на его жизнь. Видите ли, жена, вообще семья — слишком принципиальная форма существования, чтобы бросаться ею из-за какой-нибудь чепухи. А существенные неурядицы я предлагаю трактовать в применении к семейной жизни, как хрен в применении к холодцу, без которого холодец, согласитесь, не холодец. Даже если жена время от времени изменяет, и то хорошо, потому что изменяющая жена желаннее, чем чужая.

Соседи посмотрели на Вырубова недоверчиво и с опаской. Примерно минута прошла в молчании, а затем косой кашлянул и сказал:

— Хорошо! А если у людей принципиальные разногласия?

— Господи, да какие при нашей жизни могут быть принципиальные разногласия?! — сказал Вырубов. — Вы что, исповедуете магометанство, а ваша жена непротивление злу насилием? Или вы стоите за Гегеля, а она за Фейербаха? Она вас в кино тащит, а вы книжку хотите почитать — вот и все ваши принципиальные разногласия!

— Ну, не скажите, — сказал косой.

— Нет, я скажу, я сейчас все скажу! — с сердцем воскликнул Вырубов. — Вы все наивные люди, потому что вам не понятна простая вещь: человеческая жизнь — это абсолютное благо и шедевр композиционного мастерства. В нашей жизни даже нет места горю, если, конечно, сбросить со счетов разные глупости, которые мы только потому называем горем, что человечество — это, конечно, большая дура. То есть жизнь состоит из счастья и в худшем случае из отсутствия счастья, которое по-своему тоже счастье. Поэтому просто хочется взмолиться, брякнувшись на колени: «Господи, за что ты нас балуешь, дураков?!» А вы тут талдычите про разводы!..

— Ну, это уже как кому на роду написано, — с неохотой сказал косой. — Если тебе на роду написано развестись, значит, как миленький разведешься, если нет — нет. Вот у нас вчера Миронова гороскоп притащила: оказывается, все про всех известно — кому сходиться, кому расходиться, кому отдавать концы.

— Там еще было написано, как нужно встречать Новый год, — добавил обыкновенный мужчина. — Этот Новый год нужно встречать в валенках и с зеленой повязкой на рукаве.

— Товарищи, вы сумасшедшие! — сказал Вырубов.

— Чиво-о?! — злобно пропел косой.

Вырубов опасливо отступил на два шага и повторил:

— Сумасшедшие.

От Гурьева до Маката

Город Гурьев я невзлюбил. Он был какой-то печально-приплюснутый, неухоженный, бренный, можно даже сказать — нежилой, и чудилось, что люди поселились здесь временно, в силу рокового стечения обстоятельств, что вот-вот они снимутся и уйдут. Кроме того, от Гурьева несло чем-то непоправимо азиатским, воспитанным на нищете, набегах кочевников, песчаных бурях и бездорожье; по-моему, единственным здешним европеизмом был новый мост через Урал, по которому я, наверное, в течение получаса мотался с континента на континент, одержимый неким приятно-географическим состоянием. Одним словом, Гурьев я невзлюбил.

Впрочем, у этой антипатии могла быть и чисто метеорологическая причина. Зима в тот год стояла сиротская; и в России-то не было снега и соответствующих морозов, а тут, в Западном Казахстане, подавно царило безвременье, непорядок: степь обнажилась, дороги раскисли, ни с того ни с сего начался ледоход, а гнусно-серое небо то и дело сеяло ледяную крупу вперемежку с дождем, отчетливо пахнувшим первыми холодами. В такую погоду не то что в городе Гурьеве, в городе будущего захандришь.

Из Гурьева мой путь лежал в небольшой населенный пункт по прозванью Макат, куда меня влекло, уж конечно, не праздное любопытство: под Макатом в ту пору опробовалась новая технология кольцевой сварки, которую разработало наше конструкторское бюро. Отыскав железнодорожный вокзал, я взял билет на ближайший поезд, идущий через Макат, и сразу же двинулся на перрон, чтобы лишить себя всякой возможности зазеваться; дело в том, что я имею скверный обычай опаздывать на междугородные автобусы, самолеты, пароходы и поезда, главным образом, поезда. Не прошло и часа, как объявили посадку, и я схватился за чемодан.

Я прожил на свете тридцать четыре года, много чего повидал на своем веку, но такой посадки наблюдать мне как-то не доводилось. Поскольку мой поезд оказался из тех, которые в народе называют «500-веселый», то есть из тех, что останавливаются не только на каждом бессмысленном полустанке, но, бывает, и просто посреди поля, состоят исключительно из общих вагонов, где места занимаются не «согласно купленным билетам», а как бог на душу положит, и, таким образом, представляют собой самый удобный, дешевый и, главное, доступный вид транспортных сообщений, — постольку эта посадка производила тяжкое впечатление, а также навевала жуткие исторические картины. Как только поезд подполз к платформе, огромная толпа сломя голову ринулась к тамбурам, и тут началось такое, что следовало бы назвать не «посадкой», а каким-нибудь диким хазарским словом: вздыбился над головами багаж, в котором было что-то от щитов и штурмовых лестниц, поднялись гам и ругань, изредка перекрываемые надрывными увещеваниями проводников, наконец, кто-то разбил бутыль с домашней наливкой, и она расползлась по асфальту большим кровяным пятном.