Изменить стиль страницы

— Разуй бельма! Чуть с ног не сбил, дьяволенок!

— Тетя Марья, — плачет Шурка, — братика… цыгане… украли!

Марья занесла ладонь, чтобы нашлепать Шурку, но рука у нее застыла в воздухе.

— Какие цыгане?

— Черные… трое… с мешком.

— Господи! С нами крестная сила! — Марья крестится, хватает березовое полено. — Где… Где цыгане?.. Да ты не врешь?

Шурка заливается слезами. Нет, он не врет. Он сам видел. Трое, черные, как сажей испачканы, в красных рубахах и плисовых штанах. В мешок братика посадили и побежали полем в Глинники.

— Так что ж ты не кричал? Ах, батюшки! Где же ты был? Ах, пресвятая дева! — трещит Марья Бубенец, размахивая поленом. — Моего дома нету… Мужиков позвать! Догонять, беспременно догонять… Господи! Куда они побежали?

Она вертит головой во все стороны, высматривает.

Но тихо и пустынно гумно. Ласково припекает солнышко, бродят сонные куры у огорода. И в поле никого нет.

Марья подозрительно косится на Шурку, примечает у него в руке пряник.

— Это что? Откуда?

— Я на минуточку… к воротцам… бегал, — запинаясь, признается Шурка.

— А братишка?

— Зде — есь был… в тележке спал.

— А цыгане?

— Схватили братика и… у — убежали.

— Ты видел?

Шурка молчит.

Марья бросает полено, ловит Шурку за ухо. Пальцы у нее что клещи. Шуркина голова начинает летать то вправо, то влево — света белого не видать. Все кружится, земля уходит из‑под ног. А Марья откуда‑то сверху безумолчно трещит — истинный бубенец.

— Испужал, стервец… все нутро перевернул, фу — у… Что выдумал, сопляк! Коли оставили нянчиться, по воротцам не шляйся. Потерял мальца?.. Вот тебе, вот! Постой, скажу матери ужо, пропишет она тебе цыган!

Не вырвись Шурка, напрочь бы оторвала Марья ухо. Ей, здоровячке, это ничего не стоит. Она трезвого Сашу Пупу ого как бьет! Зато пьяный Саша не дает ей спуску. Марья завсегда бегает от него топиться на Волгу. И хоть бы раз утопилась — только стращает.

До того болит у Шурки ухо — мочи нет. Наверное, ухо на липочке висит.

Он пощупал. Слава богу, целехонько. Но горит — не дотронешься. Надо бы зареветь, да некогда. Кажется, и вправду никаких цыган не было.

Зажав горящее ухо ладонью, возвращается Шурка к сараю, обследует тележку. Ну, ясно — братик, проснувшись, сам вывалился и уполз куда‑то.

— Ванятка! Ва — а–нечка! — зовет Шурка, бегая вокруг сарая. — Где ты там?.. На пряничек, Ваню — ушечка!

Прислушивается.

Так и есть, из‑под сарая откликается знакомое воркованье:

— Ба — а… бу — у… ба — а…

Шурка лезет под сарай и вытаскивает за рубашонку перепачканного землей братика.

От радости Шурка сам не свой. Он кувыркается, бодает братика головой, целует в грязные щеки.

— Золотенький ты мой… дорогунчик! На пряничек, на! — бормочет Шурка и любуется, как братик муслит пряник. — Что, скусно?.. Это, брат, питерский пряник, мятный. Кусай его зубом… вот так!

И вдруг Шурка вспоминает свой страх, все муки, которые он испытал минуту назад. Ухо начинает болеть пуще прежнего. Великая обида охватывает Шурку. Он вырывает у Ванятки пряник и плачет:

— У — у, пузанище несчастный!! Навязался на мою шею! Я тебе покажу, как без спросу под сарай лазить!

Ванятка закатывается смехом. Он думает, что с ним играют, и ловит ручонками пряник.

Не помня себя, Шурка бьет братика.

Теперь они вместе плачут, обоим больно.

Шурка плачет и горько жалуется, что вот и погулять ему нельзя, к воротцам сбегать не дадут, замучила мамка работой, хоть вешайся. И пузан этот нарочно под сарай заполз, издевается, даром что маленький. И никто Шурку не любит, никто не пожалеет. Все норовят ножку подставить. Кишкой вон прозвали. Один он на свете. Вот умрет, что без него будете делать?

А Ванятка плачет и все глядит на пряник. А солнышко светит ярко, весело. Набежало белое кудрявое облачко, и косая легкая тень скользит по траве. Она настигла желтую бабочку, прикорнувшую в тепле, на лопухе. Бабочка испуганно взвилась вверх, перегнала тень и блеснула на солнце золотым березовым листком, уносимым ветром. Над ригой по — прежнему кружат голуби, и Шурке кажется, что он различает в стае толстого сизяка, выпущенного им на свободу. Слышно, как за околицей, у воротец, кричат ребята — наверное, играют в коронушки.

Шурка вытирает рукавом мокрые щеки.

— Ладно, не реви, — хмуро говорит он братику. — На, лопай свой пряник.

Он еще немножко, прилику ради, сердится на Ванятку, что‑то ворчит, сажая в тележку. Еще побаливает ухо, но на душе светло и тихо. И думается только о том, как бы поскорей добежать к воротцам. А про цыган не надо сказывать ребятам — засмеют… Неужто Марья Бубенец нажалуется матери? А Катька, поди, ждет его не дождется. Они спрячутся вместе, и Шурка скажет Катьке одно очень важное слово.

Все выходит так, как хочется Шурке.

Когда он, громыхая тележкой, подъезжает к воротцам, игра в полном разгаре. Водит Колька Сморчок, и, должно быть, давненько: он потный, тяжело дышит. Одной рукой он придерживает штаны — они батькины, широкие, на бегу сваливаются. И хоть бы засучил, дурак, все легче бегать. Проводит он в этих штанах, как всегда, до самого вечера, пока ребятам не надоест играть.

По правилам игры Шурке, как новенькому, полагалось бы сменить Кольку, и тот, облегченно вздыхая и утираясь подолом рубахи, протянул было ему палочку — застукалочку. Но Яшка — друг, желая добра Шурке, заспорил и потребовал, чтобы они пересчитались.

— Тогда я не играю! — сердито сказал Колька.

— Что, заводили? — усмехнулся Шурка.

Ему и Кольку жалко, и хочется самому попрятаться.

— И нисколечко не заводили! — насупившись, отвечает Сморчок.

— А считаться боишься?

— И нисколечко не боюсь!

— Тогда считай, не тяни, — торопит Шурка, переглядываясь с Катькой.

И Колька скороговоркой, задыхаясь, пришептывая, считает:

Винчики, дружинчики,

Летали голубинчики

По божьей росе,

По поповой полосе.

Там — чашки, орешки,

Медок, сахарок,

Поди вон, королек!

И конечно, насчитал на свою голову.

— Чур, далеко не прятаться! — говорит Колька, с отчаянной решимостью подтягивая штаны. — Дальше сараев искать не буду… А то я не играю…

— Попробуй, — грозит кулаком Яшка, — шкуру спущу.

Поворчав, Колька отворачивается, и ребята разбегаются.

Шурка бежит с Катькой к житнице. Там свалены сосновые оструганные бревна, и никто не знает лазейку под ними. Если потесниться, хватит места двоим и еще останется. А уж Кольке во веки веков не догадаться, что они здесь спрятались.

Земля под бревнами сырая, холодная. Шурка подкладывает щепочки, кору, и они с Катькой усаживаются, как в домушке. Сладко пахнет смолой. Золотистые прозрачные капли ее застыли на сучках, точно мед. Бревна розовато — светлые. Кажется, что солнце просвечивает их насквозь.

Шурка непременно должен сказать Катьке одно словечко, а язык не поворачивается. Шурка молчит и перебирает щепочки. Слышно, как кричит где‑то возле сараев Колька:

— Выходи, все равно видел… Яшка, выходи!

— Сейчас и нас найдет… — шепчет Катька, вздыхая.

— Обманывает!

Но Колыши голос все ближе, и надо Шурке поскорее говорить, иначе будет поздно.

— Давай… водиться, — шепотом предлагает Шурка, играя щепками и не глядя на Катьку.

— Да — ва — ай… — тоненько отвечает Катька, не поднимая головы.

— Со мной — и больше ни с кем.

— Я ни с кем и не вожусь. Я не люблю девчонок.

— Я тоже не люблю, — кивает Шурка.

Колькин голос звучит совсем рядом. Шурка, торопясь, чувствуя, как ему жарко и неловко, шепчет:

— Ты будешь… моя… невеста.

Катька поднимает голову, щурится и, подумав, недовольно трясет рыжими космами.

— Н — нет… Ты будешь мой жених.

— Ну да, как ты не понимаешь! Раз ты моя невеста, значит, я твой жених.

— Насовсем? — спрашивает Катька.

— Насовсем!

Шурке так весело — на месте не сидится. Он ползает под бревнами, швыряет щепки, свистит — и потому, что Колька не нашел их, пробрел мимо, и потому, что он, Шурка, сказал Катьке все, что надо было, и она сказала то, что он хотел услышать. Его разбирает смех: за ворот, под рубашку, попала стружка и щекочет.