Изменить стиль страницы

— Слушай… а ну, как и тут жулят? — с опаской промолвил Шурка своему другу.

Яшке не пришлось отвечать. Чья‑то рука толкнула палку, приделанную под столом, петушиное радужное перо забегало по гвоздикам, и гора, звеня и оседая, лишилась одной зеркальной сахарницы.

— Стельная? — вполголоса спрашивал Ваня Дух одноглазого унылого хозяина вертушки и коровы. — По скольку кринок доит?

— Без малого по ведру. На рождество отелится.

Ваня Дух поспешно сдвинул картуз на нос. Из‑под козырька пронзительно буравили вертушку и ее хозяина недоверчивые глаза.

— А есть она в твоих выигрышах… корова‑то?

Одноглазый развернул перед ним узкую, грязную, исписанную полоску бумаги.

— Грамотный, так читай. Нумером первым значится.

— Что ж тебе приспичило? Корову‑то?.. Барыш какой?

Одноглазый не ответил, лишь руками уныло развел.

— Господи благослови… не корову, так самовар… — сказал не то в шутку, не то всерьез Ваня Дух и с гривенником, припасенным между пальцами, осторожно, как‑то боком, приблизился к вертушке. Но раньше его Яшкина проворная рука сунула кривому хозяину два пятака, и перышко шибко побежало вокруг столика, цепляясь за гвоздики.

— Гребешок. В аккурат по твоим волосам, — сказал одноглазый, вручая Яшке деревянную скребницу, более подходящую для лошади, чем для человека.

Ваня Дух спрятал гривенник и отступил назад от самовара в медалях.

Заныло в предчувствии недоброго Шуркино сердце. Но два блестящих острых лезвия и костяная беленькая ручка облюбованного ножика притягивали и не отпускали. Сам того не желая, Шурка облегчил карман на пару медяков. И тотчас же почувствовал в себе невидимого человека, который громко шепнул в ухо: «Дур — рак!» Шурка обозлился и изо всех сил толкнул от себя палку с перышком.

Кривой хозяин заглянул унылым глазом в бумажку, откашлялся, покачал головой и ничего не сказал.

— Дядька, а ножичек? — пропищал Шурка не своим, а каким‑то Катькиным голоском.

— Какой ножичек?

— Вон тот… с беленькой ручечкой.

— Его надо, мальчик, выиграть. У тебя пустой нумер выпал. Верти еще, и, бог даст, ножичек будет твой.

Шурка послушался и стал обладателем круглого зеркальца в жестяной оправе. «Дурак, дурак! Что ты делаешь? — бубнил в уши знакомый справедливый человек. — Ты проиграешь все свои пятаки, а ножичка и не понюхаешь… Дурак!»

Но Шурка притворился, что ничего не слышит, подождал, пока Яшка освобождался от пятаков, то сильно толкая палку с перышком, то чуть — чуть ее трогая, и все с одинаковым результатом. Гармоника определенно насмехалась над Яшкой. А ножичек, право слово, улыбался Шурке ласково…

Вскоре Шурка сунул в карман торопливую руку и долго, недоумевая, ощупывал один — единственный пятак. Куда же остальные подевались? Неужто он успел проиграть полтинник, зазвонистый, серебряный, богатство и счастье свое? Земля ходуном заходила под его ногами.

Шурка дико огляделся. Все качалось перед ним, плыло и, заволакиваясь сырой, тягостной дымкой, уменьшалось, безвозвратно удаляясь: и петушиное поблекшее перо, и самовар с медалями, и, главное, ножичек с потускневшими лезвиями и костяным черенком. А приближалось и росло бледное Яшкино лицо с багровыми пятнышками веснушек и крупной светлой каплей под носом. Приятель, видать, давно следил за ним, держа на ладони полустертый сиротливый пятак.

Они взглянули исподлобья друг на друга и без слов поняли одинаковое страстное желание.

— Я тебе завтра отдам, вот те крест… У тятьки выпрошу… украду, а верну! — жарко, умоляюще шепнул Яшка. — Дай пятачок, а?

— Мне самому хочется в последний разочек крутнуть перышко… Мамка обещала рубль, — страшно соврал Шурка. — Ну, взаймы, Яша?

— Нет, ты мне дай.

— Я тебе завтра двугривенный верну… полтинник! Дай же!

— Кишка! Ты все равно проиграешь.

— Жадюга! Петух!

Они толкались, клянчили, ругались и непременно подрались бы, да народ толпился у вертушки и мешал сцепиться как следует.

И вдруг Катька, забытая в пылу страстей, очутилась между ними. У нее в розовом подоле зеленели выигранные конфеты.

— Давайте я перышко толкну! — предложила она. — Я счастливая, корову выиграю.

И враги, осененные догадкой, что на корову можно и гармонику купить и ножичек, опять превратились в закадычных друзей. Беспрекословно отдали Катьке последние медяки, а на хранение получили девять грузных конфет.

— Шибче толкай палку, — посоветовал Шурка.

— Ни — ни! — воспротивился Яшка. — Потихохоньку!

— Я сама знаю как, — ответила Катька, засучивая рукава платья и уверенно улыбаясь.

Счастливая маленькая рука ее не шибко и не тихо пустила перышко по гвоздикам…

Спустя минуту молчаливая тройка брела шагом, без пути — дороги, без цели, куда глаза глядят, попадая под ноги мужикам и бабам, натыкаясь на палатки и ларьки. Тонкая, белая, несчастная Катькина лапка держала булавку, обыкновенную, с запиркой, которые так любил дурачок Машенька.

Тройке хотелось пить, но у нее не было даже двух копеек на стакан клюквенного квасу. Следовало бы и пожевать чего‑нибудь вкусного, праздничного. Но Катькин постный сахар застревал в горле, и даже черносливинки, обнаруженные в Шуркином кармане, не произвели впечатления. Еще бы! Народ кругом, точно дразня, нащелкивал жареные семечки и орехи, ел настоящие пряники, хрустел леденцами, кислыми, утолявшими жажду.

Стараясь не смотреть по сторонам на соблазны, ребята плевались изо всей мочи, и Шурка не оговаривал Катьку, ему теперь было все равно. Однако и плевки мало помогали. Стоило ветру донести какой‑нибудь запах, даже папиросный дым, как рты опять наполнялись слюной.

Яшка со злости сломал гребешок. Легче ему не стало. Он упорно глядел в землю, вороша на ходу босой ногой мусор. Вот он наклонился, пошарил зачем‑то рукой.

— Ты чего? — спросил Шурка.

— На гулянье пьяные… деньги теряют… — пробормотал Яшка. — Прошлый год я три копейки нашел.

Занялись поисками. Копались в песке, в старой, сгнившей хвое, ползали на коленках по траве, подбирая и осматривая каждую щепочку, окурок, мятую бумажку.

Катька нашла грецкий орех, раскусила и выплюнула — оказался гнилой. Шурка подобрал огрызок сладкого рожка, но такой крошечный, что и распробовать толком не удалось. Денег никто не потерял — должно, пьяных нынче было маловато.

Пыльная, усталая тройка появилась на минуту возле барабана, гармоник и бубна.

Продолжалась бесконечная кадриль. Танцевали ее чинно, молча. Парни в заутюженных брюках и наглухо застегнутых, несмотря на жару, пиджаках, в соломенных, плоских, чуть державшихся на головах шляпах не топали каблуками, с присвистом, уханьем и гиканьем, как всегда это делали на беседах, не вертели атласных и шелковых девок до упаду, а выступали друг перед другом торжественно, сходились и расходились медленно, брали девок за кончики пальцев, повертывали один раз и снова расходились, осторожно ступая новыми калошами.

Хорошо смотреть и слушать, щелкая чем‑нибудь, жуя или насасывая. С пустым ртом и голодным животом глядеть, как другие блаженствуют, — не удовольствие, а мука мученическая.

Не развлекла ребят и ругань глебовских мужиков с сельскими, которые опять орали про барский луг, стращали и стыдили глебовских, сойдясь около школы. Веселый гуляка с деревянной раскрашенной лошадкой под мышкой плакал и лез целоваться.

— К бесу энто самое… Братцы! Выпьем, дуй те горой!

Мертвецки пьяный Косоуров вырвал у него игрушку и так хватил по голове, что лошадка переломилась.

— Уби — и–или!.. — завопил гуляка и повалился на траву.

Косоуров хлестал его хвостом игрушечной лошадки.

— Врешь! Тебя не убьешь. Это меня прихлопнули заживо… Меня‑то, а?

Мужики схватили Косоурова под руки, оттащили, куда‑то повели. Он вырывался и кричал:

— Нету мне места на земле… нету!

Тройка добрела кое‑как до Гремца, жадно напилась до ломоты в скулах студеной воды и улеглась на берегу, отдыхая от трудов и горя, избегая разговоров о том, что произошло. Надо бы, конечно, искупаться, да лень было идти на Волгу, а в Гремце — мелко и каменисто.