Изменить стиль страницы

КНИГА 1

Глава I

ВЕЧЕР

Шурке грустно. Он сидит, поджав ноги, на подоконнике, тоскливо водит пальцем по холодному стеклу и тянет:

— Ма — амка, я по — вою?

Третий день на улице весеннее ненастье. Крупными каплями, со стуком бьет косой дождь в окно. Струйки воды бегут вниз по рябому стеклу, просачиваются сквозь гнилую, дырявую раму и мочат Шуркины штаны. Глухо шумит ветер, хлопает оторванной дранкой по крыше, без устали дует в щели. Не час и не два торчит Шурка на подоконнике. Он продрог, но уходить не желает.

Из‑за переборки, от зыбки, в которой спит годовалый братик Ванятка, протянута к окну веревка с петлей на конце. Заворочается, захнычет во сне братик — Шурка ловит застывшей ногой петлю и дергает что есть мочи веревку.

— Дрыхни… оглашенный!

Скрипит очеп — березовая жердь, просунутая в железное кольцо, накрепко ввинченное в матицу*; ныряет зыбка, ударяясь о переборку. Давит и жалит гадюка — петля босую сизую ногу.

Смутно различает Шурка за окном голые ветви лип с набухшими почками. Ветер неистово трясет ветви, пригибает вниз, а они, гибкие, скользкие, вырываются и опять глядят в небо. Что они там высматривают? Чего ждут?..

Если прищуриться — видны Шурке зеленые стрелы осоки, пробившие рыжую прошлогоднюю траву у колодца, черное, разъехавшееся во все стороны месиво дороги и мутные лужи с дождевыми лопающимися пузырями.

Значит, и завтра не перестанет дождь, опять нельзя будет идти гулять. «Кобеднишних»* башмаков не дают, а старые в починке у дяди Прохора. Вот и сиди в избе, смотри, как пугало, в окно да качай зыбку. Больно интересно!

А, поди, есть на свете ребята, которые зыбок не качают и носят настоящие, с голенищами, сапоги. Таким ребятам и дождик нипочем. Как Олег Двухголовый, навертят они на ноги портянок побольше, туго натянут за ушки высокие сапоги, оденутся потеплее — и айда! Запруды делают, меленки ставят, плоты и пароходы по лужам пускают…

Обещала неделю назад прийти из‑за Волги бабуша Матрена, мать дяди Прохора, и принести башмаки из починки.

И вот — бабуши нет, и башмаков нет, и сказку про Счастливую палочку некому рассказывать…

А Яшка Петух хоть в опорках, либо отцовых, либо материных, да, наверное, гуляет. Один Шурка торчит в избе, разнесчастный он человек!

По справедливости сказать, Шурка не раз за эти ненастные дни совался на улицу. Мать опорки ему давала, в которых корову доит, и портянки давала, не отказывала. Что ж из того? Грязища вокруг избы непролазная, опорки на каждом шагу сваливаются, и ребят не видно. А дождик, словно нарочно, как выглянет Шурка на улицу, еще пуще принимается хлестать. Совсем на весну не похоже. Лучше бы уж не давали Шурке опорок! По крайности было б о чем плакать. А сейчас и плакать не о чем. Но плакать хочется…

В избе сумрачно, сыро и холодно. Даже кот Васька, озорник рыжий, как забрался с утра на печь, так и не слезает. Наверное, и Ваське грустно.

Все раздражает сегодня Шурку, все ему не нравится. В избе повернуться негде. А тут еще кухню и спальню отгородили тонкими тесовыми переборками. Еле вместились в крошечном пространстве, которое зовется залой, драгоценная материна горка с посудой, стол и две лавки. Не расскачешься, брат!

На полу валяются Шуркины игрушки: оловянный солдатик на одной ноге, юла, камешки, стекляшки, деревянные чурочки. Смотреть на них неохота — до чего надоели! И стол этот горбатый надоел, и горка с запотевшими стеклами надоела, и табуретка вот эта, раскоряка, опротивела. Разве пнуть ее ногой?

Скоро в избе совсем стемнеет. Надо ложиться спать, потому что керосину в лампе — на донышке. А спать, как назло, не хочется.

Вечер мог быть длинным и завлекательным, если бы мамка согрела самовар. Желтопузый, словно поп в ризе, он тускло блестит на полице*. Но чай пить не с чем. Сахар весь вышел, а батя не прислал еще денежек из Питера. И сам не едет. Все это очень и очень грустно.

Только одной Шуркиной матери нипочем. Будто и не касается ее ненастье и то, что батя денежек не шлет и сам не едет. Закатав на полных, сильных руках рукава ситцевой кофты и подоткнув с боков старенькую холстяную юбку, мать как ни в чем не бывало шлепает по кухне опорками, гремит посудой, шумит веником. И молчит. Уж хоть бы ругалась — все лучше: было б у Шурки законное право покапризничать вволю. Так нет, не ругается — до чего хитрая! А ведь отлично знает, что Шурке смерть хочется пореветь.

— Мамка… ма — амка же!.. Я по — во — ою?

— Да вой, вой… чтоб тебя разорвало! — сердито отвечает из кухни мать.

Получив это долгожданное разрешение, в великом наслаждении скулит Шурка бездомной собачонкой:

— У — у–у… А — а–а… У — у–у…

Все его маленькое, непонятное для взрослых горе вложено в этот тоскливый вой.

Никогда, видно, не проглянет солнышко, не дождаться ясных, теплых денечков. И батя, видать, никогда не приедет из Питера. И голубей под гуменную плетюху* не заманить Шурке. И башмаков он не увидит, и сказку про Счастливую палочку не услышит… Разве не обидно?

Слезы дождевыми каплями бегут по щекам.

— У — у–у…

— Затянул… ровно по покойнику, — раздраженно говорит мать, высовываясь из кухни. — Разбуди у меня Ванюшку, дёру получишь.

Прядь русых волос сердито упала на ее круглую румяную щеку. Синим холодом стынут глаза. Ой, не миновать Шурке страшенной дёры!

Ну и пусть! Покорным движением он подставляет загорбок. Нарочно отодвигается от окна, чтобы удобнее было его бить. И мякнет голос у матери. Покосившись, Шурка видит, как тревожно взлетают густые темные брови, голубое тепло брызжет из‑под них.

— Ну о чем ты воешь, дурашка? Хоть бы господа бога побоялся, коли матери родной не стыдно. Ведь не маленький, в школу осенью пойдешь… Ну чего ты?

Дёры не будет. Можно не отвечать.

Неподвижными заплаканными глазами уставился Шурка в окно. Низкие серые тучи мчатся по небу, как лохматые волки. Они задевают маковки лип, цепляются за ветви, точно собираясь прыгнуть на землю. Жутко Шурке… А ну как это и в самом деле волки, в избу величиной, с глазищами, что колеса, и с зубами, как у бороны? Такие волки мигом загрызут Шурку, как загрызли прошлым летом в Заполе Апраксеину корову.

— А — а!.. У — у–у! — тихонько воет Шурка, цепенея от страха.

С улицы на него надвигается темень — черное чудище, проглатывает дальние лужи, колодец, дорогу, подбирается к избе… А волчьи тучи все ниже, ниже. Серые когтистые лапищи гнут ветви липы, скользят по ее стволу… И вот — волки царапаются в окно.

Шурка рад бы зажмурить глаза, да не может. Рад бы закричать — голоса нет. Рад — радешенек бы с подоконника улепетнуть, да ноги не бегут. Совсем пропал Шурка. Мокрые оскаленные морды волков прикасаются к его лицу. Б — р–р! Изо всех сил обороняется Шурка.

На помощь! На помощь! Дайте Шурке в руки Счастливую палочку, он только подержится за нее — и сил наберется. Скорее, люди добрые!

Где там! Дремучий лес кругом, ни души не видать, и Счастливая палочка осталась дома, за сундуком. Один — одинешенек Шурка, а волки наседают с четырех сторон, зубами щелкают, когтями царапают, хвостами нетерпеливыми бьют… Совсем одолели серые Шурку. Прощай, Яшка Петух, погибает твой товарищ!..

Но вдруг чьи‑то большие, сильные руки отнимают Шурку у волков. Руки бережно приподнимают его и несут по воздуху над полями, лесами, деревнями, несут далеко — далеко, в сказочное царство, где никогда не бывает ненастья и можно гулять без башмаков. Руки ласково гладят Шурку по стриженой голове, и знакомый голос (чей — он не может вспомнить) шепчет в самое ухо:

— Молочка похлебай, Санька… али водицы испей. Я тебе кусочек сахарцу где‑то спрятала.

— Дай… — просит Шурка, не открывая глаз и судорожно всхлипывая. Сахарцу дай…

Невидимые добрые руки суют ему в рот сладкий огрызок. Шурка медленно сосет сахар, чувствуя озябшим телом живое, мягкое тепло. Еще раз — другой всхлипывает с тоненьким носовым свистом и крепко засыпает.