Но в концерте по заявкам меня тоже порадовали — духовой оркестр от души сыграл вальс «Оборванные струны»…
Я пробежался по квартире — туда, значит, и обратно.
— Коля, ты кого ждешь?
— Жду, Мария.
— Кого же?
— Обед.
Было подано все, как и положено. Щи зеленые из щавеля, где бельмом плавало пол-яйца. Котлеты домашние, крупные, с картошкой отварной, рассыпчатой, у совхозников купленной. Компот из слив, свой, Марией закатанный. Ну и хлеб трех сортов.
Поел, сказал «спасибочки» и глянул на часы — до ужина еще далече.
— Мария, хочешь, радио проведу в туалет?
— Господи, зачем же? Погляди лучше телевизор…
Включил я, хотя время для него раннее, неподходящее. Однако просмотрел. По первой программе показывали соревнования на саночках — занятно, сиди себе и катись. По второй меня развлекли мультфильмом про то, как гусь лапчатый сажал лук репчатый. А по третьей программе насладился я умной беседой про математику — мужик в очках толковал про какое-то множество, но множество кого, так и не сказал.
Я бы вернулся на первую программу по новой, но зазвонил телефон. Поскольку Мария всегда ждет звонка от Генки, то мы бежим в переднюю взапуски. Но мужик наверняка обгонит.
— Алле! — спросил я солидно.
— Это квартира Вовкодава?
— Нет.
— А почему?
— Хрен его знает почему, — задумался и я.
После моих откровенных слов трубку положили.
Ошиблись номером. А я впал в тяжкую задумчивость — как это Вовкодав? Вовок давит? Чего ж он не переделается на всем приятного Волкодавова? И пошла тут у меня в голове заковыристая философия насчет фамилий…
Знавал я Каменюгина — весу в нем было сорок кило. Знавал Сухохрюкова, и между прочим, совсем не хрюкал — ни сухо, ни мокро. Марка Баллона знаю — веселый мужик, баллоны со склада выдавал. С Гнидашем знакомство водил — душа человек. А вот у Клещеногова, помню, и верно, ноги фигурный поворот имели…
— Коля, чего у телефона стоишь?
— Надо.
— Звонить хочешь?
— А и хочу.
Будто мне позвонить некому… Да кому захочу. Вот хотя бы старому знакомцу, когда-то работали вместе. Кстати, его фамилия Пещериков.
Набрал я номер:
— Не хотите ль веников, гражданин Пещериков?
— Николай Фадеич?
— Он, как таковой.
— А я на юге отдыхал.
— Силен. Ну а как живешь?
— Кормили хорошо, с витаминами, но без кало-ража.
— Без чего?
— Без калорий, значит.
— Ну а как живешь, Пещериков?
— Морские купанья в закрытом бассейне, сосновый воздух…
— Живешь-то как?
— Ежедневный массаж, минеральная вода, прогулки в горы…
— Ну а живешь-то, живешь-то как, хвост собачий?
Пещериков смолк — видать, из-за этого хвоста.
— Тебе все повторить? — как бы засомневался он.
— Да я не про жратву спрашиваю, а про душу твою!
— Неужели ты думаешь, Фадеич, что при вышеописанной жизни душе будет плохо?
Дунул я в трубку и положил. Ум молчит, а дурь кричит. Я лучше буду в окошко глядеть на уходящий весенний день. И сел к подоконнику…
Двор внизу уже смелой травкой оживился. Березы еще без листьев, а как-то распушились, приготовились. И лужи все просохли.
На скамейке парень сидит с девицей. Уж он ее и так прижмет, и этак. Она от счастья лишь млеет, будто кошка у печки. Детишки ведь рядом играют, присматриваются. А ему, подлецу, отчего-то лестно. Шел бы за бачки с пищевыми отходами, в полумрак. Гаркнуть ему, что ли, с балкона, спугнуть? Да уловил он мое желание, сгреб подругу и поволок к пищевым отходам. Полюбил дурак девицу, разучился материться.
А я нашел другое дело — стал считать в супротивном доме балконы, чтобы перемножить их на лоджии. Вышло двадцать три плюс один домик — мужик на лоджии соорудил.
Потом я на одном балконе десятиведерную кадку с капустой разглядел — тетка из нее тазиком черпала на щи или на закуску. Хотел я крикнуть: как, мол, засольчик?.. Да не близко.
Тогда я посчитал водосточные трубы и стал их множить на бабок у подъезда…
— Коля, кого ты высматриваешь? Уж смеркается…
Отошел я от стекла подальше и думаю: куда ж деваться? На диване лежал, по телефону говорил, у окна сидел… Не квартира, а капкан.
— Хочу, Мария, придумать уголовный кодекс…
— Уж придуман давно.
— А я новый. Убил птичку — год тюрьмы, убил кошку — три года, убил собаку — пять лет, убил человека — расстрелять, а убил время — повесить.
— Коля, — вдруг говорит она пожухлым голосом, — а ведь ты сегодня не брился.
— А для кого бриться-то, Мария?
— Хотя бы для меня.
— Мы с тобой друг друга и небритыми уважаем.
— Коля, а люди?
— К людям мне путь заказан.
— Да что ты говоришь-то?..
— А давай разберемся. В ресторан возможно старику пойти?
— А то я тебя не кормлю.
— На танцы меня пустят?
— Господи, танцевать захотел…
— А в этот, в бар? А на песенный концерт?
— Туда всех пускают.
— Сам не пойдешь, поскольку сидит там юная поросль. Вот и говорю, что теперь я вроде уцененного. Одно местечко для меня, правда, есть — по кладбищу гулять.
— Коля, в твоем возрасте люди еще работают.
— Тут составлен акт на мое списание в форме пенсионной книжки…
Мария вдруг поднялась, вся побледнела, пальцем в сторону окна ткнула да как закричит матом. Благим, конечно. У меня, пропади оно под сваю, аж щеки защипало от ужаса.
— Что с тобой, Мария?!
— Там, там!
— Да что там-то?
— Видение было, видение!
— Какое видение?
— Дикая рожа за стеклом, Коля…
Я подошел к окну, выглянул на балкон — нормальное бытие жизни. Не то чтобы сумерки, но от заслоняющих домов вечереет.
— Какая рожа-то?
— Жуткая, с боков приплюснутая и улыбается.
— Хорошо хоть улыбается…
— Как бы ухмыляется. Господи, к чему это?
Надел я свое ватиновое и шапку зимнюю, поскольку
на летнюю форму еще не перешел.
— Коля, ты куда?
— Вокруг дома обойду.
— Зачем?
— Углы от чертяк перекрещу.
Мария моя женщина добрая, но категорическая — намеков да поскоков не уважает. Говорит — так прямиком, смеется — так с хохотком.
— Не знала, что ты нечистой боишься…
— Не боюсь, а на всякий случай. Вон Рухлядеву, водителю, было через стекло видение, которое он оставил без ответа. А на второй день козу самосвалом подмял.
— Коля, не эту ли рожу ты ждешь с утра?
— Мария, окстись! Третий этаж, тут физическое явление невозможно.
— Ну сходи, прогуляйся.
И глянула Мария на меня, будто я та самая рожа и есть.
8
Вышел на улицу и вздохнул — как из шахты вылез. Мать честная, благодать какая… Травкой пахнет, земелькой, речушкой, хотя кругом асфальт да камень. Прилетело с загорода, что ли? Или асфальт весне не преграда? И почему эта весна даже стариковского сердца не щадит? Чем она берет-то его? Не травкой же муравкой, не водичкой-светличкой… Видать, сжимает прошлым. Весной, как никогда, вспоминаем мы молодость и впадаем в грусть. Осень-то что — осенью все помирает, и никому не обидно. А весной, когда земля в цвету, только ты да телеграфный столб не зазеленели. И скребет на душе — в таких случаях поплакать облегчительно. Да мои слезы давно кончились, а столбу все слезки-смолки пропиточным составом выжгло.
Обогнул я дом и двинулся было по улице. И вдруг рядом, как бы пристроившись к моему шагу… Мать честная! Шел по улице блондин, иностранный господин. Высокий, в светлом плаще с кушаком, в шляпе велюровой, в ботиночках кремовых — и ухмыляется.
— Часом, не Эдик будете?
— Здравствуй, Фадеич!
— Что поделываешь в моих краях?
— В спортивный магазин заходил. А ты куда?
— А я выполз размять пенсионные кости.
Пристроился он таки к шагу. А мои скулы сводит
горечь со сладостью, будто я съел ложку меду перченого. Радость от встречи, да и горечь от встречи. Эдик, парень из моей бригады, а столкнулись на улице, как чужие.
— Фадеич, в следующем месяце отдам деньги.