– Мне придется сделать небольшое отступление…
– Сделайте, а то я ничего не понимаю.
Лалаян опять провела рукой по лбу; теперь я знал, что это не досадливый жест – упругие колечки се волос падали на лоб и щекотали кожу. Каждый подобный взмах гнал по кабинету сладкую волну увядающего жасмина.
– Моему отцу шестьдесят пять лет. Здоровье у него неопределенное. Может умереть сегодня, а может прожить еще двадцать лет. Тут не угадаешь.
– Понял: вы решили сделать фотографию на память?
– Таких фотографий в доме навалом.
Но мне уже открылось кое-что другое: нет, не я непонятливый, а эта Лалаян по какой-то причине не решается говорить правды.
– У отца республиканская пенсия, двухэтажная дача, трехкомнатная кооперативная квартира… Машина, которой он не в силах управлять. Между прочим, работал директором крупного объединения.
– Чарита Захаровна, ну а если бы отец работал директором мелкого предприятия? Какое это имеет отношение к фотографии?
– Мне перевалило за тридцать! – вдруг вспыхнула Лалаян. – Первый муж умер, со вторым развелась. Должна я позаботиться о себе?
Среди прочих признаков ума логику я почитаю за первейший. Бывает, что неумного человека допрашивать труднее, чем лживого. К чему она сказала о потерянных мужьях и заботе о самой себе?
– Разумеется, – надумал я поддакнуть.
Это ее подбодрило – Лалаян потянулась ко мне через стол, видимо, для доверительного разговора, отчего прическа, как Пизанская башня, сильно накренилась, обещая упасть на меня.
– Смиритский по фотографии узнает о приближении смерти.
– По любой?
– Только если сам фотографирует.
– Как же узнает?
– Под действием его биотоков на фотографии появляется тень.
– Тень – кого?
– Того, кого фотографируют. За спиной стоит.
– Ну и что она значит?
– Если белая тень, то человек будет жить. Если черная, да еще рядом, то скоро умрет.
– Итак, Смиритский сфотографировал вашего отца…
– Да, за тысячу рублей.
– Какая же вышла тень?
– Черная, за самой спиной. Мирон Яковлевич сказал, что проживет отец не больше двух месяцев.
– Умер?
Вместо ответа Лалаян усмехнулась злорадной усмешкой, скривившей ее пухлые губы.
В человеческой психике – в моей, по крайней мере, – есть какая-то нравственная застава, независимая от сознания. Сколько раз замечал, как где-то далеко, чуть ли не в глубинах космоса, туманно забрезжит догадка о чем-нибудь мерзком – и тут же наткнется на эту заставу, и пропадет опять в своих глубинах. Выходит, что совесть как бы защищается от плохого, как бы требует доказательств этой догадки от сознания. От меня то есть. Можно сказать проще: я не поверил интуиции. И эта отринутая догадка толкнула на прямые вопросы.
– Я спрашиваю, жив ли ваш отец?
– Не только жив, но и собрался жениться.
– А когда Смиритский предсказал ему смерть?
– Год назад.
Наконец-то я все понял. Какие там интуиции и догадки, нравственные заставы и сознание… Передо мной сидела сама откровенность в виде волооких глаз, прямого носика, опухших губ и взрыва волос. Я все понял. Но хотелось услышать подтверждение того, что не пропустила моя нравственная застава.
– Гражданка Лалаян, правильно ли я разобрался… Гражданин Смиритский за тысячу рублей обещал скорую смерть вашего отца, а тот живет себе и живет?
– Да, – почти мило подтвердила она, и видимо, заметив в моем лице какую-то тревожную перемену, добавила: – Знаете, проблема со старшим поколением. Позанимали все места и не выпихнуть.
Следователю не только нельзя грубить – правду сказать в глаза нельзя. Даже если перед ним сидит убийца, желавший каким-либо способом уморить родного отца.
– Что же вы хотите от нас?
– Пусть Смиритский вернет деньги.
– Обращайтесь в суд с гражданским иском.
– Но он завладел деньгами путем мошенничества. Вы обязаны привлечь его по статье со взысканием моих денег. Я была у юриста.
– Вы бы прежде сходили к этому юристу, чем давать деньги…
Протокол допроса она подписала сердито. Пухлые губы неожиданно стали плоскими, а прическа, по-моему, дрожала мелко, как от далекого землетрясения. Но мне казалось, что мы не договорили; по крайней мере, я что-то ей недосказал. Поэтому совершенно неожиданно для самого себя мой правый глаз подмигнул Лалаян, а указательный палец поманил ее ближе. Она с готовностью перегнулась через стол, боднув своей душистой прической так, что ее завитки пощекотали кожу моего лба.
– Чарита Захаровна, – потаенно заговорил я, – у меня следственного стажа за двадцать лет. Знаю кучу способов убийств.
– Да…
– Когда ваш папаша будет лежать в ванне, подкрадитесь и сильно дерните его за ноги. Захлебнется мгновенно. Как?
Она вылетела из кабинета прической вперед. Но я не грубил, поскольку запрещено.
3
После ухода Лалаян в кабинет впорхнула Веруша, секретарь канцелярии. Именно впорхнула, поскольку ей девятнадцать, возраст порхающий; у нее талия тонюсенькая, как перемычка, – невольно полетишь; в руках листки бумаги вроде шелестящих крылышек. Веруша ознакомила меня с телефонограммой из городской прокуратуры: завтра в десять совещание на тему: «Психологический и социальный портрет преступника». С участием докторов наук: юридических, психологических и философских. Просьба явиться всем следователям. Но как могут явиться все следователи, если у каждого неделя расписана по часам? Например, я завтра на десять вызвал повесткой Смиритского. С другой стороны, послушать докторов наук мне охота: хоть позлюсь вволю, потому что их психологические и социальные портреты преступников не совпадают с моими.
Я взял листок с объяснением, данным Смиритским помощнику прокурора Овечкиной. Из справочных строчек вычитал, что он работает в отделе снабжения завода «Химик»; но меня больше привлек его домашний адрес, на который раньше я внимания не обратил, – Смиритский проживал в квартале от меня. Я глянул на часы… Закон разрешает допрашивать на квартире, коли есть на то причины. Разве не причина: завтра Смиритский потеряет половину дня, а я схожу на совещание. И допрос чисто формальный, поскольку у меня не было намерения защищать ни Вовика, ни Чариту Захаровну – пусть разбираются в гражданском порядке. Допрошу Смиритского и дело прекращу за отсутствием состава преступления…
В семь часов просторный импортный лифт вознес меня на девятый этаж. У двери, затянутой в черную кожу, как во фрак, я позвонил и зачем-то огладил портфель, точно он взлохматился. Все мои молодые коллеги ходили с «дипломатами»; я же не люблю углов и жестких линий. Поэтому еще раз погладил рыжеватую от времени кожу и подумал, что Смиритский, наверное, не пришел с работы. Стоило позвонить настойчивее. Я поднял руку, направляя се к кнопке, но тут же одернул, точно обжегся; мне показалось, что черная обивка двери ослепительно побелела…
На пороге стоял мужчина в ярко-белом, как сахар на изломе, ворсистом халате. Видимо, пока я оглаживал да поглаживал портфель, дверь открылась бесшумно.
– Вам кого? – спросил он удивительно глубоким и приятным голосом, который располагал к нему сразу и бездумно.
– Мирона Яковлевича Смиритского.
– Слушаю вас…
С годами я стал подозревать, что дьявол существует. Захожу, к примеру, в булочную и вижу горелую буханку; знаю, брать ее нельзя, тем более что рядом полно хлеба нормального, – моя рука описывает дьявольскую дугу и берет эту самую горелую буханку. Вхожу в электричку и замечаю пьяненького мужичка; не терплю их, полно свободных мест – мои ноги выделывают дьявольские кренделя и усаживают меня с пьяным. Беседую с заведомым дураком, хорошо зная: говорить ему о глупости что пытаться перекричать реактивный двигатель, – нет же, непременно вверну какую-нибудь сентенцию типа «лучше потерять с умным, чем найти с дураком». Водит меня дьявол, водит.
Казалось бы, надо Смиритскому представиться, показать удостоверение, объяснить цель прихода и потом допросить. Но дьявол подвернувшейся возможности не упустил. Хотя при чем тут дьявол, коли я убежден в бесперспективности расследования? Можно и пренебречь формальностями.