Изменить стиль страницы
Ты спрашиваешь о стране, которую я все больше забываю,
Я не помню ни географии ее, ни истории.
Я возвращаюсь к ней в моей памяти,
Будто к забытой любви,
Спустя годы, лишь на одну ночь, уже не пылая былой страстью,
Без страха и сожаления.
Я уже в том возрасте, когда сердце спрашивают лишь
                                                                           из вежливости.

Бескомпромиссный певец романтической и патриотической любви, Фаиз был также политической фигурой и народным писателем, участвуя в решении важнейших проблем современности как в поэзии, так и вне ее. Двойное понимание сути писательского творчества, в чем-то личного, в чем-то народного, где-то иносказательного, где-то прямого, передалось и мне, во многом благодаря влиянию Фаиза. Я не разделял его политических взглядов, в особенности любви к Советскому Союзу, удостоившему его в 1963 году Ленинской премии мира, но его взгляды на задачи, которые ставит или должен ставить перед собой писатель, я всецело поддерживаю.

Однако все это произошло много лет спустя. Тогда, в 1947-м, Фаиз не пережил бы последовавшей после Раздела смуты, если бы не моя тетя.

Фаиз был не только коммунистом, но и убежденным безбожником. В первые дни существования мусульманского государства это было опасно даже для всенародно любимого, поэта. Фаиз пришел в дом к моей тете, зная, что разъяренная толпа следует за ним по пятам и если его найдут, то ему придется худо. Под ковриком в гостиной был люк потайного хода, ведущего в погреб. Моя тетя скатала коврик, Фаиз скрылся в погребе, крышка люка закрылась, коврик лег на прежнее место. И когда за Фаизом явилась толпа фанатиков, его не нашли. В тот раз Фаиз остался цел. Он и дальше продолжал раздражать власти и верующих своими стихами — проведите на песке черту, и Фаиз под давлением ума тут же через нее переступит, — в результате в начале 1950-х годов ему пришлось провести четыре года в пакистанских тюрьмах, отнюдь не самых комфортабельных в мире. Много лет спустя я положил случившееся тогда в доме моей тети в основу одной из глав романа «Дети полуночи»; но не следует забывать, что это реальный случай из жизни реального поэта. По крайней мере, в таком виде эта история дошла до меня ненадежной тропой семейных легенд и оставила в моей душе неизгладимый след.

Еще мальчиком, слишком юным, чтобы знать и любить творения Фаиза, я любил его как личность, любил теплоту его души, мрачноватую серьезность, с которой он относился к детям, косую улыбку на его добродушном лице, напоминающем физиономию Дедули Мюнстера[295]. Тогда мне казалось, да и сейчас кажется, что я всегда буду яростно сопротивляться всему, что представляло для него опасность. Если Раздел, в результате которого родился Пакистан, вызвал к жизни преследующую его разъяренную толпу, я был против Раздела. Позже, когда я достаточно вырос, чтобы понять его стихи, я нашел в них подтверждение своим мыслям. Его стихотворение «Утро свободы», написанное во время полуночных бдений в середине августа 1947 года, начиналось так:

Этот грязный рассвет, истерзанный силами ночи,
Не тот рассвет, которого мы ждали.

Кончается стихотворение предупреждением-призывом:

Время свободы сердца и разума
Еще не настало.
Продолжай свой нелегкий путь.
Торопись! Цель еще далека.

Последний раз я видел Фаиза на свадьбе моей сестры. С этой встречей связано мое последнее радостное воспоминание о нем: там, к ужасу собравшихся на праздник мусульман (которые, разумеется, все были строгими трезвенниками), он предложил тост за новобрачных, подняв бокал, до краев наполненный двенадцатилетним шотландским виски со льдом. Когда я думаю о Фаизе и вспоминаю этот его забавный, но откровенно бунтарский поступок, он представляется мне мостом между миром буквального восприятия и миром метафор или Виргилием, указывающим нам, несчастным Данте, путь в преисподнюю. Выпив залпом свое кощунственное виски, он тем самым сказал нам, что выходить за общепринятые рамки нужно — как в метафорическом, так и в буквальном смысле — и не следует поддаваться сдерживающему и направляющему влиянию других, у всех свое собственное мнение о том, где должны располагаться эти общепринятые рамки.

Пересечение языковых, географических и культурных границ; поиск потайных проходов в границе между миром вещей и поступков и миром воображения; снижение невыносимых барьеров, созданных жандармами мыслительного процесса (такие есть в любой точке мира), — все эти мотивы не были выбраны мной из интеллектуальных или художественных соображений, но изначально заложены в основу литературной концепции, продиктованной мне событиями моей жизни. Я родился в одной языковой среде (урду), а жил и работал уже в другой. Каждый, кто пересек языковой барьер, знает, что такое путешествие всегда сопряжено с чем-то вроде перевода себя, изменения формы мышления. Со сменой языка меняемся и мы сами. Каждому языку соответствует своя, немного отличающаяся от прочих, форма мышления, воображения, и игры ума. Я обнаружил, что, когда говорю на урду, мой язык двигается немного иначе, чем когда — позаимствуем название книги Ханифа Курейши — «чужой язык проникает в мое горло».

Владимир Набоков, величайший из писателей, когда-либо пересекавших языковой барьер, в своей статье «Искусство перевода» перечислил три греха, совершаемых «в причудливом мире словесных превращений». Набоков размышлял о переводе прозы и стихов, но когда я, молодой писатель, думал, как перевести на английский бескрайнюю сущность Индии, как сама Индия может испытать «словесное превращение», я понял, что перечисленные Набоковым три греха возможны и здесь.

«Первое и самое невинное зло — очевидные ошибки, допущенные по незнанию или непониманию, — писал Набоков. — Это обычная человеческая слабость, и вполне простительная». Посвященные Индии работы западных деятелей искусства буквально пестрят подобными ошибками. Вот хотя бы две из них: в фильме Дэвида Лина «Путь в Индию» есть сцена, где доктор Азиз вскакивает на постель Филдинга и садится, скрестив ноги, при этом не сняв ботинки (любой индиец содрогнулся бы от такого нарушения приличий); и еще один невольный казус: Алек Гиннесс (Гудбоул) сидит на краю священного бассейна в индуистском храме и болтает в воде ногами.

«Следующий шаг в ад, — пишет Набоков, — делает переводчик, сознательно пропускающий те слова и абзацы, в смысл которых он не потрудился вникнуть, или же те, что, по его мнению, могут показаться непонятными или неприличными смутно воображаемому читателю». По моему личному ощущению, так многие авторы опускали практически всю многогранность индийской реальности. Их интересовали только описания приключений в Индии своих соотечественников, изложенные в прохладно-классической западной манере: английские девушки, влюбленные в махараджей и подвергающиеся (или не подвергающиеся) посягательствам немахараджей в ночных садах или в пещерах с таинственным эхом. Разумеется, индусы располагают куда более обширными знаниями об Индии, и понятия «прохладный» и «классический» к ним не относятся никоим образом. Индия — горячая и развязная, для понимания ее истинной природы требуется буквальный «перевод».

Третье, самое ужасное из возможных преступлений, по мнению Набокова, совершают переводчики, стремящиеся улучшить оригинал, «гнусно приукрашивая его, подлаживаясь к вкусам и предрассудкам читателей». Больше всего индусы не любят экзотизации Индии, этого «гнусного приукрашивания». Сейчас поддельный глянец уходит в прошлое, и образ Индии со слонами, тиграми, павлинами, изумрудами и танцующими девушками уже почти похоронен. Выросло поколение одаренных индийских англоязычных писателей, каждый из которых предлагает собственную версию индийской реальности, и эти версии, собранные воедино, постепенно превращаются во что-то, что можно назвать правдой.

вернуться

295

Дедуля Мюнстер — персонаж телесериала «Мюнстеры» телекомпании Си-би-эс, Сэм Дракула, граф Трансильванский.