Перед Парижем Алексей решил побывать у Алексея Аполлоновича: давно не видались.
Поездка по родным местам, встреча с отчимом всколыхнули в нем детские и юношеские воспоминания, каждая вещь напоминала ему мать. Алексей в один из тягучих зимних вечеров набросал стихотворение «В ночной степи», посвященое памяти матери.
Париж в январе 1908 года, когда прибыли сюда Алексей Толстой и Софья Дымшиц, был все тем же притягательным центром художественных исканий. Жизнь по-прежнему бурлила здесь, и никому, казалось бы, не было дела до крупнотелого молодого человека, приехавшего, чтобы всерьез заняться литературным творчеством. Сколько перевидел Париж вот таких, как Толстой, начинающих, и редко эти начинающие добивались подлинного успеха. Сколько трагедий разыгралось здесь, сколько талантливых людей загинуло. И сколько великих именно вдесь прошли подлинную художественную школу, получили мировую известность.
Парижские соблазны ненадолго отвлекли Толстого от работы: еще в «Кошкином доме» он написал несколько сказок в духе русского народного творчества, читал их в кругу своих друзей; нравилось, находили удачными эти опыты; в Париже продолжал работать над сказками, посылал их в столичные журналы, некоторые из них печатали. Так был создан сборник «Сорочьи сказки». Вскоре он вышел в издательстве «Общественная польза». О своем пребывании в Париже Толстой сообщал Бострому: «…только уже писать тут не очень-то удобно. Слишком много впечатлений. Но потом, думаю, наладится дело. Сборник я уже закончил, скоро отсылаю его в Питер. Прозу пока я оставил, слишком рано для меня писать то, что требует спокойного созерцания и продумывания». В этом же письме идет речь о рассказе «Старая башня», который он послал в журнал «Нива», где тот и был опубликован в мае месяце. Как-то ожили в нем воспоминания о практике на Невьянском заводе, особенно поразила его тогда легенда, рассказанная одним из старожилов, — о старинных часах в заводской башне. Предание гласило, что обычно звонят они к какой-нибудь непоправимой беде. Отослать-то отослал в журнал, но вскоре разочаровался в написанном. Он увлекся таинственностью ситуации, которая, как ему казалось, могла служить надежной гарантией читательского интереса. «Нива» и напечатала этот рассказ потому, что как раз и служила этим целям — удовлетворению массового спроса на детективные и фантастические сюжеты. Рассказ был насыщен густыми, мрачными красками и звуками: «скрежет резцов рвал воздух на узкие и пестрые полосы»; «вдруг в темноте повис удар колокола, как будто сорвалась тяжелая, угрюмая тень»; «В наших душах растут дикие леса и бродят неведомые звери. Когда человеку открываются глаза на чудесное, он, потерянный для жизни, бродит, как отшельник, и призывает Бога. Он глядит сквозь стены и слышит невиданные голоса». Весь рассказ выдержан в духе символизма. Угадывается влияние Ремизова, Сологуба, Сергеева-Ценского. Именно в это время становится модным сказочность сюжета, отвлеченность, абстрактность характеристики, полная оторванность от реальных событий, отрешенность человеческих переживаний от конкретных социальных проблем. Начинающего прозаика мало интересует бытовая обстановка, характеристики действующих лиц, язык персонажей, портретные детали. Весь интерес его сосредоточен на впечатлении, вызванном таинственным звоном башенных часов. Именно после этого рассказа Толстому стало ясно, что он все еще не готов писать прозаические вещи, требующие особых навыков.
В Париже он часто встречался с Бальмонтом, Брюсовым, Минским, Гумилевым, Волошиным, познакомился с молодыми художниками Белкиным, Петровым-Водкиным, Широковым и со всеми «русскими парижанами», которые бывали в мастерской Е. С. Кругликовой. Пожалуй, самым ценным и значительным было знакомство, перешедшее в дружбу, с Максимиллианом Волошиным.
Однажды Толстой пожаловался ему, что самое трудное для него в творческой работе — это воспроизведение речи людей:
— Понимаете, Макс? Хочется запомнить все оттенки этой речи и передать ее со всеми подробностями, а вот чувствую, не получается. Много раз я уже наблюдал, как моя мать, писательница, работала над пьесами, как она совершенно конкретные, реальные факты вводила в сюжет своих драм. Однажды я был при том, как мой вотчим нанимал косцов, а потом читал об этом у матери в пьесе «Жнецы». Он всегда ей все рассказывал. И от меня ничего не скрывали. Мать у меня из старинного дворянского рода. До сих пор в Заволжье стоит дом, где она родилась и выросла. А сколько интересного я узнал от ее сестры, моей тетушки Марии Леонтьевны Тургеневой, сколько семейных преданий и легенд хранится в ее памяти, сколько смешного, трогательного и трагического происходило в этом доме…
Алексей Толстой вспомнил свою давнюю поездку в Тургенево и готов был долго рассказывать о своих родных и близких. Но Макс перебил его:
— Знаете, вы очень редкий и интересный человек. Вы, наверно, должны быть последним в литературе, носящим старые традиции дворянских гнезд. Сейчас почти все прозаики и поэты увлечены городом, его противоречиями, вслед за Верхарном и Рембо все меньше и меньше пишут о деревне, о быте крестьян и помещиков. А вы хорошо знаете деревню, прожили там долгие годы. У вас прекрасный, сочный язык, вы умеете так увлекательно рассказывать. Вы можете написать целый большой цикл рассказов и повестей о деревенском быте. Только не спешите, нужно найти свой стиль…
Алексей Толстой внимательно вслушивался в слова Макса, втайне он радовался им, но боялся открыто высказать свой восторг от удачно найденной темы. Скрывая свое возбуждение, он рассказал о семейных преданиях, легендах и хрониках. Говорил долго, но неторопливо, подбирая слова и выражения, чтобы не спугнуть то радостное волнение, которое возникло при словах Макса.
Совсем недавно Алексей и не знал Волошина, а сейчас не может представить своей жизни без этого доброго и умного бородача. И как все просто получилось. Сел напротив него и улыбнулся. В ясной, широкой улыбке Макса Алексей прочитал бесконечную готовность моментально ответить на все вопросы, любопытство к своему собеседнику, а главное, он так смотрел и улыбался, что сразу же исчезла всякая грань, обычно разделяющая двух незнакомых людей.
«Живя в Париже, — писала в своих воспоминаниях С. И. Дымшиц, — вращаясь в среде Монмартра, среди французских эстетов, встречаясь с эстетствующими «русскими парижанами», ужиная чуть ли не ежевечерне в артистических кабачках, Алексей Николаевич оставался гостем, любопытствующим наблюдателем — и только. Сжиться с атмосферой западноевропейского декаданса этот настоящий русский человек и глубоко национальный писатель, разумеется, не мог… Работал он изо дня в день по строго заведенному расписанию. Садился за стол рано утром, трудился до обеда, а затем, после перерыва, — до вечера. Многое из написанного, если оно его не удовлетворяло он безжалостно уничтожал. Помню, как однажды он бросил в огонь большую рукопись, повесть, которую он писал довольно долго, но так и не закончил. Мы сидели у камина, Толстой читал, а затем спросил о моем мнении. Я высказала ряд замечаний критического характера, которые, видимо, совпали с его авторскими ощущениями. Тогда Алексей Николаевич очень спокойно положил рукопись в пламя камина. Я схватила щипцы и принялась спасать повесть. Но пламя было жаркое, Алексей Николаевич мешал мне, и рукопись сгорела. «Так и надо, — приговаривал Толстой, удерживая меня. — Повесть-то плохая». Этот поступок был очень характерен для него. Он работал много и к своей работе относился без всякого снисхождения… В течение почти целого года, который мы провели в Париже, только два события вывели Алексея Николаевича из заведенного им темпа работы. Это было известие, пришедшее от Юлии Васильевны, о смерти его малолетнего сына, последовавшей от менингита. Алексей Николаевич очень тяжело переживал смерть ребенка. В другой раз это была кратковременная поездка в Петербург, которую он совершил без меня (я была связана посещениями художественной школы и не могла ему сопутствовать).