Изменить стиль страницы

— Пока не просил, не спешу. Однако секретарь райкома товарищ Суслов беседовал со мной, советовал не таить обиду… Ну, да обо мне — потом. Как же ты, так бобылём и маялся? Не женился? Может, у меня и внучата в Америке есть?

— Баб за границей и без женитьбы хватает. Были бы деньги!

— Любовь, Петя, за деньги не купишь.

— Хо! Ещё как купишь! — Пётр уловил удивлённый взгляд отца и неуклюже поправился: — На чужбине и любовь — не любовь…

— Так что же теперь будет с тобой, Петя?

— Малость поживу у тебя, а потом — в Ленинград. Заявлюсь к властям. Как думаешь, много дадут за то, что я американское подданство принял?

— Я этих законов не знаю, — тяжело вздохнул старик. — Чего-нибудь дадут, конечно. Господи… — голос его задрожал, — неужели для того ты нашёлся, чтобы я снова тебя потерял? Ведь мне и жить-то осталось…

Пётр понимал, что в Радугу ему не пробраться и встреча с Жаком не состоится. Но вернуться, не выполнив задания, он не мог. Надо найти выход. Попробовать уговорить отца… Старик мог появиться и в Радуге и в Муравьином овраге, не вызвав никаких подозрений.

— Ах, батя, батя… — Пётр ладонью провёл по глазам. — Лучше бы мне не приезжать. Теперь и тебе позор до могилы: сын вроде изменника — в тюрьме… В партии тебя не восстановят. Из пограничной полосы, конечно, выселят по этапу… за тридевять земель… Это уж обязательно. Постарел ты, выдержишь ли… чтобы по этапу, в арестантском вагоне? Если и выдержишь, как будешь жить среди чужих? С протянутой рукой ходить?.. И всё из-за меня, всё я виноват!

Мирон Акимыч сидел, опустив голову.

— Как быть, сынок, как быть? Что ты в плен беспамятный попал — в этом не корю тебя. Видно, судьба наша такая… и твоя и моя.

— Нет, — твёрдо сказал Пётр. — Судьба судьбой, а самому тоже голову иметь надо… Согласишься — станем жить вместе… в достатке. Будет тебе на старости лет почёт и уважение…

— Ну что ты, сынок, меня утешаешь, словно дитё малое. Какой уж тут почёт, какой достаток, если тебя в тюрьму посадят?

— Нет, батя! — Пётр поднялся с табуретки. — Не допущу я, чтобы ты век доживал в нужде и позоре. Решено! Будем теперь вместе.

— Да как же, как?

— А вот так! Поедешь со мной, и всё будет олл райт — отлично!

— Куда поедем? Когда?

— За рубеж! Хоть в ту же Германию. Это мне — без труда. — Не давая старику опомниться, Пётр сыпал слова: — У меня и в Германии текущий счёт есть. Купим маленький домик с садом, яблоньки, вишни, огород, конечно. Хозяйствуй! Трудно станет — батрака наймём. Ты только согласись. Сам подумай, Васьки нет, я в тюрьме, — ты один на всём свете, один, старый, без денег. А вдруг заболеешь? Кто за тобой ходить станет? Кому ты здесь нужен? Никому!

— Постой, постой! — Мирон Акимыч поднялся с лавки. Теперь они стояли друг против друга, оба высокие, плечистые, чем-то неуловимо похожие. — Постой!.. Это как понимать такое предложение? Это, выходит, я должен родину бросить и в твою Германию бежать?

— Да ну, батя! Начитался ваших газет и повторяешь: «отечество», «родина-мать». А я так скажу: родина для человека там, где ему хорошо. А если ему на своей земле плохо, значит, родина ему не мать, а мачеха.

— Ты что?! — закричал вдруг Мирон Акимыч, срываясь с голоса. — Ты что, ополоумел? Какая мачеха?! За эту мачеху люди жизнь отдавали, на амбразуру бросались, а ты!..

— Про амбразуру это ты тоже в газетах начитался. А тебя-то самого ведь кругом обидели! Ты посуди разумно…

— Чего разумно?! Вижу, насквозь вижу, какой ты разумник! «Кругом обидели»! Меня плохие люди обидели! Люди, а не родина! Понял? Я твоих речей больше слушать не желаю! Будь ты не моим сыном, я бы… я бы…

— Донёс бы? — ощерился Пётр.

— Сам бы скрутил!

— Эх, батя, хотел я добра тебе, а ты… — Надо было быстрее притушить отцовский гнев. — Может, ты и прав, батя. Да! За грехи надо платить сполна! Ты уж прости, струсил я в последнюю минуту. Не легко самому в тюрьму идти. Не легко, а придётся. Теперь уж я решил твёрдо…

Старик всё ещё стоял против сына, вглядываясь в его лицо, точно не веря, что это действительно его Пётр. От пристального взгляда отца Петру становилось беспокойно, он не знал, о чём теперь говорить, а молчать было нельзя.

— Спать ляжешь или поешь сначала? — спросил старик так, точно Пётр не пропадал без вести на многие годы, а отлучался на день по делам в районный центр и теперь вот вернулся с ночным поездом, устал и проголодался. — Заграничных кушаний у нас нет, а молока козьего, хлеба, картошки холодной — это можно…

— Молока выпью с хлебом. Спасибо…

Мирон Акимыч принёс из сеней початую буханку хлеба, кувшин с молоком и поставил на стол.

— Соседи наши прежние? — спросил как бы ненароком Пётр.

— Какое там. Прежних в колхозе никого и не осталось. Немцы перед уходом всех… Из пулемётов…

— Ну уж и всех… тебя же не расстреляли…

— Чудом спасся… В пещере с матерью прятались… Ешь.

— Помню, рассказывал ты мне, малому, сказку, — заговорил Пётр. — Про звёзды. Родится, мол, человек, и на небе новая звезда загорается. Либо добрая, либо злая. Добрая загорится — будет у того человека хорошая жизнь, а если злая — худо тому человеку. Вижу теперь, злая загорелась звезда, когда я родился…

— Забыл ты, Пётр. Не так я сказывал. Не по звезде человек, а по человеку звезда. Родился человек добрый — вспыхнет на небе голубая звезда. А родится злой — вспыхнет звезда красная, будет гореть по ночам злым волчьим глазом, пока творит тот человек недобрые дела свои на земле. Так-то, Петя…

— Батя, прошу тебя… — Пётр отломил кусок хлеба, — прошу тебя, не выходи из дома… До вечера… Запри дом на замок, а сам влезь обратно в окно. Если кто и подойдёт — дверь на замке, никого нет! Я хоть до вечера спокойный буду… Последние часы вместе…

— Ладно… Сделаю… Да и кто придёт ко мне? Все на работе.

Есть Пётр не мог, но две кружки молока выпил залпом.

Отец следил за ним из-под косматых бровей, следил молча, настороженно. Тихо стучали ходики — был уже шестой час утра. Жалобно заблеяла под навесом Машка. Пётр испуганно вздрогнул.

— Чего ты? Коза не человек — худа не сделает. Недоенная, вот и зовёт. Пойду спущу с привязи. А ты ложись. — Мирон Акимыч подошёл к окну, распахнул его и обернулся к Петру: — Управлюсь с козой, навешу замок на дверь и влезу в окно. Для твоего спокоя…

Мирон Акимыч вышел во двор мрачный, обуреваемый противоречивыми чувствами. Всё, что случилось в эту ночь, не могло привидеться и во сне. Он стоял среди двора в отрешённой задумчивости, забыв, зачем вышел из дома.

Скрип колёс вывел старика из оцепенения. Он прислушался. Скрип приближался к дому, уже можно было разобрать мужские голоса. «Кто это в такую рань? — подумал он. — Тут и дороги проезжей нет». Скрип и голоса становились громче, и наконец через низкую изгородь Мирон Акимыч увидел чалую колхозную кобылку. Лошадь легко тянула телегу, гружённую тонкими брёвнами и десятком досок. На телеге сидели моторист Талов и Пашка.

— Привет хозяину! — крикнул Талов. — Мы к тебе.

— По какому случаю? — настороженно спросил Мирон Акимыч.

— Приказано! — весело гаркнул Пашка и завернул кобылку к воротам. — Принимай строителей!

— Вы что, с утра хватили? — Старик подошёл к воротам. — Чего орёшь?

— Приказано построить тебе сарай, — сказал Талов.

— Кто приказал? Давай не ври…

— Точно, папаша. Получено приказание обслужить тебя, как отца погибшего воина.

— Страна не забывает своих героев, — назидательно пояснил Пашка.

Кобылка толкнула мордой хлипкие ворота, они распахнулись, и телега, поскрипывая, въехала во двор.

— Показывай, хозяин, где сарай ладить, — сказал Талов, разгружая телегу. Он говорил беззаботно и весело, но насторожившийся Мирон Акимыч заметил, что, говоря с ним, Талов всё время посматривает на раскрытое окно.

— Ставь на старом месте, — пробормотал старик и снова спросил: — Кто же это приказал насчёт сарая?

— Да всё он, товарищ Дрозд. — Пашка ухмыльнулся от уха до уха и тоже покосился на раскрытое окно.