Изменить стиль страницы

— Что прикажете делать с остальным добром? — Генрих окинул взглядом комнату.

— Монеты и побрякушки заберем, остальное оставим нашим выздоравливающим летчикам на сувениры, — распорядился Вагнер.

Генрих сложил ценности обратно в шкатулку и, пожалев о том, что оставшееся в комнате достояние его страны с легкой подачи Вагнера достанется немцам, тяжело вздохнул и побрел за доктором. На пороге гостиницы Генрих отдал боссу шкатулку, попрощался с ним и ушел к прудам принять солнечные и водно-воздушные процедуры, уж больно чудесный выдался сегодня денек.

* * *

— …Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, — Штольберг в третий раз закончил подсчет сохнувших на веревке прикрепленных к ней прищепками фотоснимков. Он точно помнил, что перед началом печати он раскрыл новую пачку фотобумаги, в которой по номиналу было двадцать листов. Страсть к подсчетам на всю жизнь засела в характере Эриха еще со времен, когда он каждый день проводил за карточным столом. И хотя он так и не научился хорошо играть, но привычка считать стала для него навязчивой идеей. Например, Штольберг мог без труда ответить, сколько кадров осталось на пленке его «Лейки» и никогда не обнулял счетчик. Эту функцию он считал вообще не нужной: «Ну, как это можно не помнить таких мелочей, как оставшиеся кадры, или например количество дырочек для шнурков на твоих ботинках», — порой недоумевал он. Еще раз порывшись в пачке из черной светонепроницаемой бумаги, в мусорном ведре, заглянув в растворы реактивов и не обнаружив там двадцатый лист, Штольберг призадумался. А ведь господин Штраубе не так прост. Бабку-хозяйку Эрих исключил из числа подозреваемых. Старуха как огня боялась темной комнаты своего постояльца, крестилась, проходя мимо нее, считая, что немец занимается там какой-то сатанистской практикой в свете красного фонаря. Оставался только Генрих. Интересно, какой снимок похитил мой спаситель, размышлял Штольберг, если один из тех, где мы на развалинах моста — не большая беда, а вот если тот, где изображен наш агент — партизан, то это плохо, и даже очень плохо.

44

5 июля, наши дни. Несвиж

После разговора с Виктором Алька еще долго не могла успокоиться. «Отчитали как девочку, — думала она, накручивая круги вокруг ратуши. — Интересно, как Вадим догадался, что анонимку написала я? Ведь кроме меня об этом никто не знал. А может Гришка сболтнул? Однако, что он мог ему сказать, кроме того, что я присутствовала при их разговоре с Францем? Нет, — оборвала она сама себя, тут что-то другое. Или сам догадался… Я тоже хороша, надо было не писать этой дурацкой записки, а пойти к нему и все рассказать. Может быть, Франца этого и не убили бы тогда».

В половине седьмого, как и было заранее условлено, Алька перебежала через сад и постучалась в дверь дома Григория, который в это время как раз заканчивал разговор по телефону с Островским. Настроение у нее было совсем не творческое.

Загрунтованный холст уже стоял на подрамнике, вызывая своей девственной белизной необузданное любопытство мух и комаров, залетавших через открытое окно.

— Приступим, — деловито сказала Алька, придирчиво осмотрев кисти.

Григорий разместился в кресле вполоборота к окну. На нем был синий уланский китель, взятый напрокат через одного работавшего на Беларусьфильме знакомого. Волосы он зачесал назад.

— Жаль, только ладанки не хватает, — вздохнул он, стараясь разглядеть свое отражение в маленьком круглом зеркале, стоящем на столе.

— А это что?! — воскликнула Алька, вытаскивая из заднего кармана джинсов небольшой тряпичный сверток.

Григорий даже приподнялся от неожиданности.

— Неужели Серафима дала? — удивился он.

— Как же, — бросила Алька, — сама втихаря взяла. Разве ж бабку допросишься. Она с этой ладанкой, как с писаной торбой носится. Постоянно проверяет, на месте ли, а перед уходом в тайник за печкой прячет — я проследила. Сейчас она у подруги и будет там до позднего вечера. Надо успеть до ее прихода вернуть, а то шуму будет…

Григорий осторожно взял у нее из рук сверток и развернул его. Потемневшая от времени витая цепь змейкой скользнула между его пальцев.

— Посмотрим, что ты нам скажешь, — прошептал он, поглаживая нагретый алькиным телом металл.

— Что она вам скажет? — засмеялась Алька. — Это же кусок серебра и не более.

— Ничего-то ты не знаешь Алевтина. Каждая вещь может очень многое рассказать о себе. Да и не только о себе.

— А, так вы об этом, — вспомнила она. — Я уже видела. Лихо это у вас получается. Копперфильд отдыхает.

— Причем тут Копперфильд? — обиделся Григорий. — Есть вещи, в которых скрыта особая, не каждому доступная энергетика. Это своего рода хранилища информации, которая может быть понята только тем, кто сможет ее извлечь.

— А вы и есть тот самый человек, который это может?

— Так и есть, — ответил он, надевая ладанку на шею. — У каждого из нас есть какой-то дар, только надо его вовремя распознать. Вот ты, например, можешь писать картины. Я могу разговаривать с предметами. Это то, что нам дано. Ты же не станешь этого отрицать?

— Не стану, пожалуй, — согласилась Алька, которой вдруг начало казаться, что сквозь черты лица Григория начинает проступать лицо Доминика Радзивилла.

Чушь какая-то подумала она, и, чтобы встряхнуться, потерла глаза тыльной стороной ладони. Однако видение не исчезло. Перед ней все так же сидел Доминик Радзивилл и улыбался улыбкой двадцатипяти летнего юноши.

После вечернего совещания у майора Миронова, где Островскому снова перемывали кости, следователь, не заходя к себе в кабинет, сел в машину и отправился на встречу с Григорием. Ему не терпелось поскорее прижать того к стенке, чтобы начать действовать. Бездействие тяготило его.

Подъехав к дому, он решил первым делом позвонить Альке, чтобы узнать, какие у нее планы на вечер. Он набирал несколько раз, но она не брала трубку. «Шляется где-то», — решил он и, бросив пиджак на заднее сиденье, закрыл машину и позвонил у калитки.

Ждать пришлось долго. Вадим даже заволновался, прислушиваясь к звукам, доносившимся из-за забора. Наконец на крыльце показался хозяин.

— Что за маскарад? — удивился Островский, разглядывая своего главного свидетеля. — У тебя совсем крыша тронулась?

— Это у тебя крыша тронулась, — заметил Григорий, пропуская его во двор. — Я же говорил тебе, что Алевтина работает над портретом.

— Прости, — улыбнулся гость, — так ты в образе.

— Да пошел ты…, — разозлился Григорий.

Они прошли в комнату, где Алька, успевшая изобразить на лице полное безразличие, продолжала аккуратно наносить мазки.

— Не стой за спиной, — бросила она, заметив, что Островский выглядывает из-за ее плеча. — У меня рука начинает дрожать.

— А ты почему трубку не берешь? — спросил он, увидев лежащий на столе алькин телефон.

Григорий снова устроился в кресле. Он был недоволен, что им помешали, но гнать следователя было не в его интересах.

— Надо поговорить, — сказал тот, деликатно откашлявшись в кулак. — Дело у меня безотлагательное, так что давайте-ка, ребята, сделаем перерыв.

Алька не тронулась с места. Она поджала губы и сделала вид, что не слышит его.

— Барышня, — обратился он уже персонально к ней, — может быть, сходишь покурить или побрызгать? Нам с Гришей надо перемолвиться парой фраз. А то, кто знает, может, уже и не доведется. У нас в Несвиже просто какая-то эпидемия, народ мрет как мухи.

— Ты как про записку догадался? — спросила она, вытирая руки обрывком старой хозяйской рубахи. — Брат меня чуть не порвал сегодня по твоей милости.

— Про записку? — переспросил Островский и совершенно искренне рассмеялся. — Так ты ж сама, недотепа, дала мне ответ. Зашел я к Григорию, а он мне и говорит, что, мол, ездил в Минск, выполнял твои заказы. И список показал. Смекаешь?

— Бляяяя! — воскликнула Алька. — Блокнот! Точно!

— Как видишь, все просто. Только надо было, Аля, тебе не записки писать и играть в деревенского детектива, а придти ко мне и все рассказать. Вот это бы было правильно и профессионально, если хочешь.