Изменить стиль страницы
  • — Да. В таком влажном климате, как у нас...

    — Знаю, знаю. — Голос Люмена заметно потеплел. — Ну, хорошо, — сказал он. — Можешь затащить свою задницу в дом.

    — Ничего, если Дуайт занесет меня?

    — Ничего, если он сразу же уберется, — ответил Люмен. И добавил, повернувшись к Дуайту: — Без обид. Это касается только меня и моего сводного брата.

    — Понятно, — сказал Дуайт, взял меня на руки и направился к двери, которую Люмен распахнул перед ним. Меня обдало волной зловонной духоты, как в свинарнике в разгаре лета.

    — Люблю крепкие запахи, — снизошел до объяснений Люмен. — Так лучше. Напоминает о старой доброй деревне.

    Я ничего не ответил, ибо меня — мне трудно подобрать подходящее слово — потрясло, даже ужаснуло внутреннее убранство жилища Люмена.

    — Посади его сюда, на кровать, — распорядился Люмен, указывая на стоящее у камина странное сооружение, весьма напоминавшее гроб. Это ложе больше походило на орудие пытки, чем на место для отдыха, но хуже всего было, что в камине вовсю пылал огонь. Неудивительно, что с Люмена пот тек градом.

    — Вы здесь не задохнетесь? — озабоченно спросил Дуайт.

    — Не задохнусь, — заверил его я. — Разве что похудею немного.

    — Да уж, тебе это не помешает, — хмыкнул Люмен. — Тебе надо следить за собой. Как и всем нам.

    Он достал спички и с видом истинного ценителя стал медленно раскуривать сигару.

    — Отличная штука, — сообщил он. — Я, братец, умею ценить хорошую взятку. Если человек знает, как, когда и кого нужно подмазать, это признак хорошего воспитания.

    — Ну, раз так... — воспользовался я моментом. — Дуайт, принеси джин.

    Дуайт поставил бутылку на стол, покрытый толстым слоем пыли; впрочем, в берлоге Люмена пыль лежала повсюду.

    — Ты на редкость любезен, — сказал Люмен.

    — И еще...

    — Я смотрю, сегодня подарки просто сыплются на меня. — Я вручил ему книгу. — Ну а это что? — проворчал Люмен, но, взглянув на обложку, довольно улыбнулся. — Интересная вещица, братец. — Он торопливо пролистал брошюру, которая содержала множество иллюстраций. — Жаль, на картинках нет моей старой доброй кровати.

    — Ты что, ее из лечебницы приволок? — поинтересовался я, оглядывая диковинное сооружение, на котором сидел.

    — Именно. Не мог с ней расстаться. Я провел в ней связанным двести пятьдесят пять ночей. Ну, знаешь, и привык.

    — Вот в этой штуке?

    — Точно.

    Он приблизился к предмету нашего разговора и вытащил из-под меня грязное одеяло, чтобы я мог лучше рассмотреть ужасающее ложе, которое представляло собой нечто вроде узкого ящика. Ремни по-прежнему были на месте.

    — Зачем она тебе?

    — Как напоминание, — ответил Люмен и первый раз за все время нашего разговора взглянул мне прямо в глаза. — Я не могу себе позволить забыть все, что пережил. Забыв, я прощу их за то, что они со мной сделали. А прощать я не собираюсь.

    — Но...

    — Знаю, знаю, что ты хочешь сказать — они все уже мертвы. Это верно. Но я смогу разобраться с ними, когда Господь призовет нас всех на последний суд. Наброшусь на них, словно бешеный пес. Не зря же они называли меня бешеным псом. Наброшусь и заберу их души, и ни один святой, что живет на Небесах, не остановит меня.

    С каждым словом Люмен распалялся все сильнее и сильнее. Когда же он смолк, я несколько секунд помолчал, чтобы он успокоился, и сказал:

    — У тебя и правда есть веские причины хранить эту штуку.

    В ответ он промычал что-то невразумительное, потом подошел к столу и уселся на один из стульев.

    — Тебе никогда не казалось странным?.. — начал он.

    — Что?

    — Почему одному из нас суждено было попасть в психушку, другому — стать калекой, а третьему — шататься по миру и трахать всех красивых баб, какие только попадутся ему на глаза.

    Говоря о третьем, он, разумеется, имел в виду Галили, по крайней мере именно таким Галили представлялся всем членам семьи — странником, который бродит между двумя океанами в поисках своей недосягаемой мечты.

    — Тебе это не казалось странным? — снова спросил Люмен.

    — Всегда.

    — Мир несправедлив. Поэтому люди и сходят с ума. Поэтому они хватают пистолеты и убивают собственных детей. Или кончают свои дни в психушке, связанные по рукам и ногам. Мир несправедлив! — Его голос снова сорвался на крик.

    — Если позволишь...

    — Ты можешь нести любую хрень, что взбредет тебе в голову, — ответил Люмен. — Слушаю тебя, братец.

    — ...по-моему, нам повезло больше, чем всем прочим.

    — Это еще почему?

    — Мы особая семья. И мы... вы обладаете способностями, за которые другие люди готовы убить кого угодно.

    — Конечно, я могу оттрахать любую бабу, а потом заставить ее забыть о том, что я к ней даже прикасался. Могу разобрать, о чем говорят змеи. И пусть моя мамаша некогда была величайшей леди, а папаша знал самого Иисуса. Ну и какой мне от этого прок? Меня все равно заперли в дурдоме. И я по-прежнему думаю, что заслужил это. Потому что в глубине души знаю: я — самый бесполезный сукин сын, из всех что жили на этом свете. — Голос его перешел в шепот. — И ничего с этим не поделаешь.

    Слова Люмена лишили меня дара речи. И виной тому были не невероятные картины, вспыхнувшие в моем воображении (Люмен, слушающий разговоры змей, отец, дружески беседующий с Христом), а неподдельное отчаяние, звучавшее в голосе моего сводного брата.

    — Никто из нас не стал тем, кем ему следовало быть, — сказал Люмен. — Никто из нас не совершил ничего стоящего. А теперь все кончено, больше шансов у нас не будет.

    — Вот я и хочу написать о том, почему это случилось.

    — О... Я знал, рано или поздно ты об этом заговоришь, — ответил Люмен. — По-моему, в писанине мало проку, братец. К тому же в этой книге мы будем выглядеть неудачниками. Кроме Галили, конечно. Он-то будет героем, а я — подонком.

    — Я пришел сюда не для того, чтобы тебя упрашивать, — перебил я. — Если ты не хочешь мне помочь, я так и скажу маме...

    — Если сможешь ее найти.

    — Смогу. И, думаю, она попросит Мариетту помочь мне. Показать мне все, что надо.

    — Мариетте она не доверяет, — заявил Люмен, поднялся, подошел к камину и опустился на пол у огня. — А мне доверяет. Потому что я остался здесь. Доказал свою верность. — Он пренебрежительно выгнул губы. — Я верный, как собака. Сижу в своей конуре и охраняю ее маленькую империю.

    — А почему ты не живешь в доме? Там уйма свободных комнат.

    — Я ненавижу этот дом. Слишком там все цивилизованно. Вздохнуть нельзя свободно.

    — Ты поэтому не хочешь помочь мне? Не хочешь заходить в дом?

    — Ох, достал ты меня, — вздохнул он, судя по всему, примирившись с предстоящим испытанием. — Ладно, будь по-твоему. Если ты так этого жаждешь, я отведу тебя туда.

    — Куда?

    — Под купол, куда же еще. Но дальше, парень, действуй сам. Я с тобой там не останусь. Ни за какие коврижки.

    Глава VII

    Я пришел к выводу, что одним из проклятий, тяготеющим над семейством Барбароссов, была жалость к себе. Именно она заставила Люмена запереться в коптильне и строить планы мести людям, давно оставившим этот мир, меня превратила в затворника, уверенного в том, что жизнь обошлась с ним слишком жестоко, Забрину обрекла на одиночество, которое скрашивают лишь сласти, столь губительные для ее талии. Даже Галили — которому удалось вырваться отсюда под безбрежные небеса — изредка посылает мне письма, полные меланхолических сетований на бесцельность собственного существования. И это мы — благословенные плоды необычайного дерева. Как получилось, что мы проводим свои дни, пеняя на судьбу, вместо того чтобы воспользоваться ее дарами? Мы не заслужили того, что было дано нам от рождения, — наши способности пропали втуне. Мы растратили их по мелочам и теперь оплакиваем свой удел.

    «Неужто уже ничего нельзя исправить?» — спрашивал я себя. Может, четверо неблагодарных детей еще не упустили возможности обрести свое предназначение?

    Мне казалось, что лишь Мариетта сумела избежать общей участи, выдумав себя заново. Я часто видел, как она возвращается после визитов в большой мир, иногда в драных джинсах и грязной рубашке она напоминала водителя грузовика, иногда в изящном платье — ресторанную певичку, а порой она бежала через луг почти без одежды, и в лучах восходящего солнца ее кожа блестела, покрытая росой.