Изменить стиль страницы

Она вернулась домой, осторожно открывала и закрывала двери (в свой-то дом!), чтобы не привлечь внимания Таськи. Выключила телефон, ушла подальше, в спальню, затворилась, приняла таблетку снотворного и — провалилась. Как будто кто-то звонил, звал, орал песни, сменяли, сметая друг друга, сновидения («снови́дения», говорила умная Астра, которая умеет разгадывать сны). Преследовал эротический, похабный кошмар, в нем принимала участие она сама, Таська, окровавленный Колька, и она испытывала во сне отвратительное наслаждение — спасибо, ничего потом не запомнилось, растаяло. Она все не просыпалась.

Так она проспала полсуток, в три ночи прошлепала в туалет, напилась холодного молока из холодильника и опять заснула, до самого звонка будильника.

А утром вскочила бодренькая, напевала. Побежала по лестнице, без лифта. Правда, на улице снова обдало жарой, отцветающей липой, дымом гудрона и желтых дорожных катков, утюживших Садовое. В троллейбусе — снова давка, на работе — те же прокуренные коридоры, те же лица, те же шутки, аванс — получка, получка — аванс. В отделе вместо восьми человек работало трое, Астра с утра полаялась с шефом, сидела злая, в табачном дыму, да еще по телефону поругалась с Николаем Анатольевичем: ему, видишь ли, взбрендило полететь с Икуловым в Баку.

Услышав эту новость, Татьяна испытала облегчение, но вместе с тем досаду: что ж он так, в Баку? Женщины не любят, когда от них отступаются, будь то сам черт. Но в ней осталась уверенность: мол, с этим-то ясно, только пальцем помани. Хотя зачем это нужно, она сама не знала.

Татьяна работала над сметой, которую уже утвердили два месяца назад, но затем два месяца оспоривали, уточняли, корректировали: потому что подрядчики, естественно, просили прибавить, а заказчики жмотничали. То есть они могли заплатить, но им требовались обоснования. Роль группы, которая работала над сметой — и Татьяна в том числе, — сводилась теперь к тому, чтобы вопреки той смете, которую они сами составили, составить новую и доказать к тому же, что там, где они писали «два», следовало писать «три». Словом, работа гнусная. Но зато как раз сегодня Татьяне предстояло ехать в подрядную организацию, в трест, на Юго-Запад, чтобы кое-что уточнить на месте. (Хотя и это уточнение было фикцией, как и все остальное.) И она, конечно, рада была умотать в Тропарево, лишь бы не сидеть в конторе. Тем более что давно собиралась на квартиру матери, полить цветы, — мать с отчимом, оба биологи, два месяца назад уехали в экспедицию в Киргизию, Татьяна присматривала за их домом.

Квартира у матери — новая, даже новенькая, с иголочки, в модерновом кооперативном доме, совершенно непохожая на их старую, бабушкину квартиру на Земляном, на улице Чкалова: там было тесно, шумно, коммуналка, длинный коридор, дрова. Все свое детство Татьяна спала на раскладушке. На подоконниках, в деревянных противнях, мать выращивала причудливые ростки, в колбах бухли водоросли. Своего отца Татьяна не помнила, он умер молодым, вдали от Москвы. А отчим появился всего семь лет назад, Татьяна уже вышла замуж.

Новая квартира блестела, здесь все перестроили и переделали, как захотели хозяева, и выдержан был один светлый стиль: светлые обои, светлое дерево, минимум мебели, встроенные шкафы. В спальне находилась спальня, в столовой столовая, в гостиной гостиная — само это распределение уже отдавало новизной и роскошью, ибо та же мать полжизни ютилась в одной комнате, которая ночью становилась спальней, в обед столовой, при гостях гостиной. Но теперь Татьяне казалось, что там, на Чкалова, было лучше.

Рабочие кабинеты и лаборатории матери и отчима находились у них в институте, библиотека и архивы на даче, поэтому здесь книги и журналы скапливались лишь художественные, цветы и растения — лишь декоративные. Цветов, однако, держали много, они заполняли подоконники, свисали сверху, стояли на полу.

Татьяна вошла, как в оранжерею, и ее тут же охватила тревога. Цветы кричали, плакали, казалось, бросились ей навстречу. Вот стебель склонился донизу, вот листья тряпками пали по стенкам горшка, вот, как руками, растение обняло пересохший веревочный жгутик, по которому вода поступала к нему из банки, а теперь банка стояла сухой, с дохлой мухой на дне. Закутавшись с головой, будто из берлоги, пыхтели плотоядно одни кактусы.

Как к гибнущим детям, ругая себя, Татьяна кинулась к цветам — поливать, — словно минута могла решить их участь. Бедные, они бессильно плакали, не веря в спасение, безмолвный их крик затих, они погружали себя в воду, как рыбы, они дышали. Проклятая жара. Лишь один-два казались совсем безнадежны, желтизна пробила листья, высушила до ломкости их края. Теперь сухая земля повсюду почернела, в подставках щедро блестела и на глазах исчезала, впитывалась вода. Татьяна поймала себя на том, что без остановки говорит с ними: бедные, бедняжечки, сейчас, сейчас.

Она открыла узкую боковину окна, глядела с пятнадцатого этажа на затянутый полуденным маревом незнакомый город. И высота, и ракурс, и дом — все ново-чужое. В этом Тропареве, носящем такое смешное для города, деревенское название, не оставалось тем не менее ничего хоть чуть-чуть напоминающего деревенскую, деревянную Москву, дух которой еще сохранялся в детстве в Заяузье. Так же как в новом доме матери невозможно отыскать ни одной вещицы из прошлого, ни единой тряпицы или безделушки, от которой бы пахло словом «мама», так и в этом раскинувшемся внизу, по-своему роскошном и вызывающе современном жилом массиве нет ничего от города Землянок, Солянок, Сыромятников, Хитровки.

В прихожей у матери, рядом с парижской акварелью, беломорской иконой и фантастически красивой моделью ДНК, висела увеличенная, под стеклом, фотография Татьяны с двухлетней Маруськой на коленях. Хорошая фотография, удачная, летняя, они обе в сарафанах в горошек, и обе совершенно одинаково щурятся на солнце, морщат носы. Татьяна вдруг подумала, что этой фотографии, этого знака о том, что у нее есть дочь, дочь и внучка, матери вполне достаточно, этим и исчерпываются сегодня их отношения. Впрочем, они всегда были далеки. Мать слишком занята, мать талантлива, посвятила себя науке, а теперь живет заново иную, ничем не похожую на прежнюю жизнь. Чужой мир, с которым и у Татьяны нет, по сути, никакой связи, кроме этой фотографии.

И еще с удивлением глядела она: сколь светлее, тоньше, моложе было пять лет назад ее лицо. И лучше. Глаза лучше, взгляд. Чище, что ли? Шея еще юная, не женская, руки тоньше. Ах, черт возьми! Маруська, дитя, и та казалась тоже лучше и чище, чем сейчас, в этом младенческом, с крылышками, сарафане. Теперь она капризничает: «Что ты мне, мамка, надела, с ума сошла!»

Татьяна заспешила, глянув на часы, обернулась напоследок к цветам. А они уже ожили, успели. И стебель, который оставался склоненным, уже склонялся не так, чувствовалось, выгибал вверх спинку. И листья, лежащие по стенкам горшка, уже не лепились к нему полугнилью, а набухли и чуть отпрянули. И весь мелкий цветочный сад, прямясь и вытягиваясь, беззвучно пел, ликовал.

Однажды в метро Татьяна наблюдала группу глухонемых парней и девушек — одеты, как все, неотличимы от всех. Они кого-то проводили, усадили в вагон и вот, когда двери закрылись, будто побежали, рванули следом, но оставаясь на месте из-за тесноты перрона. И махали руками, кричали, смеялись, выражая море чувств и не издавая при этом ни звука. Так и цветы. Они жили, волновались, некоторые уже и прихорашивались. И они словно бы старались не смотреть в сторону тех двух горшочков, которые пока так и не подавали признаков жизни.

Татьяна сказала цветам на прощанье еще несколько ободряющих слов, обещая не оставлять их больше надолго. И вышла, странно опустошенная и странно обновленная. Хотя это обновление отдавало скорее отчаянием, чем покоем.

В управлении она решила все дела в десять минут и позвонила Астре, чтобы та не ходила без нее обедать: она чувствовала вину перед Астрой, что бросила ее сегодня одну.

И с обеда они уже не расставались. А после работы Астра решила идти к Татьяне ночевать, совсем разобиделась на своего Николая.