Изменить стиль страницы

Потом, после врачей, приезжает столовка: молодая Галка или важная Раиса Петровна привозят на машине из главного корпуса завтрак в больших серых кастрюлях и бидонах с черными буквами — их будничный вид и будничный запах каши или винегрета, а также и очередь ходячих больных в буфете в одинаковых робах, каждый со своей вилкой-ложкой, всегда напоминают Сушкину всю его прошлую жизнь: от пионерского лагеря до той столовой в его районе, куда он изредка заходил, когда надоест стряпать самому на своем подоконнике.

Но Сушкин всегда в последнее время живо участвовал, помогал, чем мог, держал двери, суетился, хотя главную помощь брал на себя Михайло Потапыч: он хозяйски брался и нес неподъемные кастрюли, наволочки с больничными черными наклейками, набитые батонами, — с буфетчицами у Михаилы держался крепкий контакт на почве еды для поросенка.

Девушка-кассирша в булочной самообслуживания и толстая заведующая в овощном — тоже самообслуживания, — обе поприветствовали Сушкина, и он пошутил с ними, но без радости. Чем ближе к возвращению в больницу, тем тяжелее становилось. Вот сейчас придешь, а тебе скажут… К тому же он не любил это самообслуживание, прямо с души воротило! Как из преисподней, пихают тебе по наклону черствые батоны чьи-то руки почему-то невидимых тебе людей, и оттого кажется, что люди эти скрыты нарочно, будто они там грязные, как черти, либо рожи у них такие, что и показать нельзя. И для чего сделано?

Сушкин купил себе булочку и на обратном пути, в огорчении, незаметно съел ее. Издалека белели, приближались ворота. Он не приглядывался, как обычно, к каждому встречному, но видел, что теперь ему то и дело попадаются школьники: бантики, портфели, красные галстуки. Школа, тоже новая, осталась позади, Сушкин туда сегодня не дошел, как и до почты.

Но вот и схлынули дети, пропали. Сушкин понял, что стоит на месте, почти напротив ворот, задумался, осталось только перейти дорогу. Во дворе больницы уже грохотал трактор, стреляя синим дымом, а из ворот задом пятился самосвал с желтыми от глины колесами.

И вдруг опять кто-то побежал. Так резко, опасно. Мальчик бежал в школьной форме. Без шапки, лет десяти. Только не в школу, а назад. Как ветер бежал, с перепуганными глазами (потом уже выяснили: всего-навсего тетрадь какую-то дома забыл, с домашними заданиями). Промчался мимо Сушкина, обдал тревогой и тут же остановился как вкопанный, покачнулся на чистом тротуаре и упал, сломался, точно подрезали. Шагах в шести. Сушкин стоял и смотрел, не веря. Выстрела, что ли, он не услышал? Так в бою падали, убитые в лоб. Сушкин стоял, а на той стороне, как на другом берегу, через лежащего неподвижно и свернутого мальчика, стал, тоже замерев, мужчина с портфелем, в плаще, галстуке. И он оттуда поглядел на Сушкина, будто тоже спрашивая: кто это, как? Но тут же он недовольно окинул ненадежную фигуру Сушкина. И еще глянул вокруг — никого подходящего не было — и на часы на руке: опаздывал. А мальчик лежал, и Сушкин боялся сделать шаг к нему, думая, что умер.

Но вот и он и мужчина подошли вместе, у Сушкина выпала из уха головка, и он ничего не слышал, что говорил ворчливо мужчина, пытаясь поставить мальчика на ноги. Но руки и ноги ребенка падали безжизненно, голова болталась, мальчик был без сознания.

Тогда мужчина испугался, положил мальчика плашмя, как мягкую куклу, и стал оглядываться, ища помощи, а Сушкин прикованно глядел на белое детское лицо с четким носиком, нервное, детское лицо с синеющими губами, и ужас охватывал его от этой синевы. Он заставлял мужчину и сам пытался расстегнуть пуговицы на куртке мальчика. «Сердце, сердце…» — повторял Сушкин. Но мужчина ничего не понимал и не мог, наверное, понять: при чем тут сердце, у мальчишки?

Но слава богу, через полминуты рядом уже был кто-то, потом еще, мужчина все с таким же недовольным лицом, с досадой, нес мальчика на руках через дорогу, а у того ноги висели как плети, а Сушкин бежал впереди, указывая, куда идти, где вход в больницу. Человек пять-шесть женщин, облепив их и подгоняя, шли тоже, выставляя ладонями «стоп» перед идущими машинами.

У Сушкина был с собой нитроглицерин, но вложить таблетку мальчику под язык не удалось. Сердце его стучало, но в сознание он не приходил, странно.

Самосвал, оказывается, пятился из ворот, уступая место «скорой». Слава богу! Кто-то из женщин побежал вперед, и, когда вся группа с мальчиком перешла дорогу, из «скорой» уже выпрыгивали белые халаты.

Неужели от напряжения, от страха за какую-то тетрадку, от слишком сильного бега можно вот так упасть без сознания? Сердце у мальчика оказалось как раз здоровое, и, едва придя в себя, он нервно стал проситься в школу. Допекли его, видать, в этой школе. Как же так: мчаться, как ветер, и на глазах остановиться и упасть? Или это от весны, от долгой зимы? Отчего?

У Сушкина плыло перед глазами, он плохо соображал. Мальчика уложили прямо в вестибюле, на деревянной скамье, приводили в чувство. А потом Сушкин поднимался в лифте с Михайло Потапычем, тот что-то гудел, Сушкин не слышал.

А еще через час веселая, только что заступившая на дежурство сестра Зина делала Сушкину укол, уложив его на койку за пальмой. В ординаторской шла пятиминутка, затянувшаяся сегодня на полчаса. Но Зина осмелилась открыть дверь, заглянула бойко со словами: «Извините, Сагида Максудовна, Шушкин вроде замерцал!» И пауза короткая повисла, и встала Сагида, а Лев Михайлович, оторвавшись от бумаг, взглянул резко. «Что? Сушкин? Не может быть!» Но Зина кивала головой и вертела ясными глазами, вызывая Сагиду. Лев Михайлович посмотрел на Сагиду и, поджав губы, кивнул, разрешая ей выйти и посмотреть самой, в чем там дело. Но нахмурился, — его все равно перебили, — и встал тоже, и вышел следом за Сагидой.

Зина не ошиблась: Сушкин «мерцал», началась аритмия, сердце его прыгало, пульс уходил за сто сорок. Лев Михайлович выругался и ушел, предоставив Сагиде делать все, что было нужно, что она и без него могла.

Сушкина посадили повыше, опустили ноги, поставили капельницу. Сагида уговаривала не волноваться, рассказывала, что мальчика уже забрали домой, он жив-здоров. Сушкин кивал, улыбался, плакал, и Сагида отводила глаза от его абсолютно счастливого лица. Отводила и снова возвращалась прикованно. Сквозь счастливое, уходящее лицо Сушкина глядела его добрая душа, и жаль было, так жаль маленького этого человека. Сагида знала все, что будет дальше. Но существо ее билось и кричало против этого знания и жаждало чуда. Она же не знала, что чудо было: Сушкин уходил, она оставалась.

Июль

«Татьяна, Татьяна, опомнись, что с тобой! — выговаривала она себе. — Ты замужняя женщина, у тебя семья, дочь, ты что!» И она старалась посмеяться над своей одурью.

Город, казалось, с ума сошел. Мужчины с ума сошли, женщины с ума сошли. Так и несло отовсюду, расширяя ноздри, грехом и соблазном. Жара текла восточная, день за днем, сутки тянулись, словно караваны в песках или плоты по медленной воде. (Только если бы на медленном плоту все метались, охваченные пожаром.) Странный созрел месяц июль на городском размякшем асфальте: после свирепой зимы, после пышной весны.

Город отправил половину людей в отпуск, на дачи, вывез автобусными колоннами детей. По выходным вовсе все вымирало. Подобно эпидемии или эвакуации, летний отдых затронул каждую семью: кого лишил кормильца, кого хозяйки. Из двух комнат одна стояла теперь нежилою, с зашторенным окном. Обеды на кухне не готовились, да и есть не хотелось, только пить. Фотографии мужа и дочери глядели со стен, как лица давным-давно пропавших куда-то людей. Явились холостяцкая свобода, праздность, и вместо привычных забот о других непривычная забота о себе: куда деть себя, чем занять?

Служба кончалась уже в половине дня, солнце стояло еще высоко, Татьяна шла пешком от Маяковской до Смоленской, покупала у метро себе цветы. Если ничего не придумать, сидеть дома, вечер будет тянуться, как смола, до тошноты, и захочется в конце концов пустить тяжелой пепельницей в телевизор. Короткая ночь прошмыгивала, как белая мышь, выспаться можно было за четыре-пять часов, словно в деревне.