Изменить стиль страницы

«…Счастлив тот, кто спокойно ест свой хлеб, зная, что он заработал его собственным трудом. Может ли быть человек спокоен, счастлив, если у него является сознание, что он ест не свой хлеб?.. Не оттого ли так мечется наш интеллигент, не оттого ли такое недовольство повсюду?.. И чего метаться? Идите на землю, к мужику! Мужику нужен земледелец-агроном, нужен земледелец-врач на место земледельца-знахаря, земледелец-учитель, земледелец-акушер. Мужику нужен интеллигент-земледелец, самолично работающий землю. России нужны деревни из интеллигентных людей…»

Вот он весь Лях в этом, тут же подумал Карельников. Это его отчеркивания, его восклицания, его программа. Сколько раз Карельников слышал от него подобные слова. И сам он изо всех сил выполняет их… Но где же сам он?

Карельников поискал глазами, куда стряхнуть с папиросы пепел, и вышел, чтобы спросить у Тамары пепельницу. Хотелось поделиться прочитанным. Тамара сидела на веранде в кресле, поджав под себя ноги, подняла лицо от книги.

— Черт знает, где его носит! — сказала она.

— Да ничего, — сказал Карельников. — Я, пожалуй, поеду, поздно. Может, по дороге встречу. Он куда подался-то?

— Кажется, в Щекутьево, о Щекутьеве у них был разговор. Но может, я покормлю тебя? Надя-то дома? Как они там?

Карельников рассказал про Надю, что он именно торопится к вечеру домой, чтобы поговорить с ней. Он понял, что если Ляха сейчас нет, то он не скоро и будет, можно прождать долго. Да и было такое ощущение, словно он уже поговорил с Ляхом.

Тамара не задерживала его, не уговаривала — церемонность не в ее привычках: хочешь — сиди, хочешь — уходи. Она и сама может встать от стола с гостями, как было однажды, и уйти лежать в гамаке в саду: дескать, надоело с вами сидеть и слушать все одно и то же. От этой суховатости становилось немного не по себе. К тому же Карельников наедине с нею не знал, о чем говорить: чувствовал, что сам ей тоже неинтересен. Вот и сейчас понял, что ничего не скажет про Энгельгардта. Он отказался от обеда и решил ехать.

— Скажи, значит, что был, что дня через три будем актив собирать, пусть готовится. Если, конечно, погоды не будет. Да и вообще приезжайте.

— Куда ж сейчас! Экзамены, — сказала Тамара.

Они поговорили об экзаменах, о делах в кувалдинской школе (Карельников считал, что через год-другой Тамару надо сделать директором или завучем), и она проводила его, выйдя опять с книгой на порог.

Дождь продолжал сыпать. И то ли от дождя, то ли оттого, что не повидал Ляха, то ли от прочитанного, то ли от равнодушия Тамары к нему, Карельникову сделалось одиноко и скучно. Или не хотелось возвращаться в пустой, неприбранный дом? Или хмель вышел? Ну ладно.

Он поехал по Кувалдину медленно, еще надеясь встретить Ляха, но село было пусто.

Нижняя дорога от Кувалдина лежала разбитая тракторами и машинами, грязная, в колдобинах, «газик» сразу стал тонуть, вилять, вязнуть, то и дело приходилось включать передний мост, и уже через несколько минут езды Карельникову стало жарко, и все мысли вылетели от единоборства с дорогой. Так ехал он минут сорок, и ни одна живая душа не встретилась, кроме двух девочек-подростков с велосипедами — велосипеды вели по обочине. Дождь не переставал, и делалось нехорошо от мысли, насколько он опять задержит сев.

В маленькой деревне Мордвинке, на краю, уже на выезде, Карельников увидел возле одной избы трактор. Избы здесь стояли просторно, неогороженно, без единого дерева или куста (и без того лес рядом). Неплохо было бы заправиться на всякий случай, бензина оставалось мало. Может, у тракториста найдется? И Карельников подрулил к трактору.

Изба оказалась большая, старая, с полукрытым позади двором, с галереей, но уже само крыльцо скособочилось и дрожало под ногами, и все стояло распахнуто, неприбранно, навалено, будто Мамай прошел. Едва ступил Карельников на галерею, как вокруг заскрипело тоже, задрожало, под ноги выкатились два кутенка, заскулили, а в закутке, в темноте, затокали, заволновались собравшиеся ко сну куры.

Карельников толкнул дверь и вступил в горницу.

— Можно, нет? Здравствуйте!

— Здорово, коль не шутишь! Вот и гостя бог послал!

В нос ударило густым, спертым, заколыхалось пламя керосиновой лампы на столе, забелели обратившиеся к двери лица. От стола поднялся, покачнувшись и засмеявшись на свое качанье, маленького роста мужик в выпущенной из штанов рубахе, босой. Лицо молодое, но голова лысая. Сбоку, прислонясь прямой спиной к стене, сидел второй человек, видно гость, в шинели внаброску. В глубине горницы на кровати полулежала женщина и вокруг нее возились двое белоголовых ребятишек лет по пяти.

— Да ты заходи, заходи, чего там! — говорил хозяин. — Давай погрейся!

Карельников стал объяснять насчет бензина и поймал на себе напряженный, опасный взгляд человека в шинели — бледного, саркастического, словно он хотел уличить в чем: знаем, мол, за каким таким бензином пожаловал.

— Это сделаем! — ответил хозяин Карельникову. — Отольем! У Володи все есть! Да ты садись! — Он уже наливал из бидона в большую молочную кружку розовую брагу. — Откудова сам-то?

— Из Михайловска.

— Из Михайловска? Ха! — едко сказал тот, что в шинели, и Карельникову показалось, что он или сумасшедший, или пьян вдребезги. Еще он разглядел, что у человека нет правой руки — пустой рукав приколот к рубахе.

— Да ладно, брось! — сказал хозяин однорукому. — А ты на него не гляди, черт с ним, надоел!

Карельников снял кепку, сел. На столе — картошка, лук, пустая банка из-под консервов в томате. Хозяйка поднялась и подошла к столу поухаживать. Была она большого роста, молодая, неуклюжая, щеки румяные.

— Я на минуту, — сказал Карельников, — спасибо, не надо ничего. А то темнеет, дорога вон какая.

— Да брось, ночуй! — сказал хозяин. — У Володи места, что ль, не хватит! Брось! Свой брат, шофер!

— Ха! Шофер! — опять сказал однорукий, сверля Карельникова взглядом.

— А ты сам-то кто будешь? — спросил Карельников чуть строго.

Хозяин Володя налил уже всем и тянулся чокнуться.

— Я-то? — однорукий засмеялся, как артист. — А тебе-то зачем, кто я есть?

— Да мне не надо, — сказал Карельников и чокнулся с Володей, давая понять, что не хочет говорить с одноруким.

— Кто буду! Ха-ха! — продолжал однорукий.

— Да ладно вам, Николай Иваныч! — сказала хозяйка густым голосом. — Не можете без скандалу-то?

— Сулейка-а-а Хану-у-ум! — вдруг запел Володя. — Аб тибе-е адной я мичта-а-аю!..

Ребятишки слезли с кровати и стояли теперь в двух шагах от Карельникова, разглядывая его. Можно бы посидеть, поговорить, но однорукий мешал. Да и Володя был уже хорош.

— Ну, ладно, давай зальемся, пока не стемнело совсем, — сказал Карельников и поднялся.

— Зальется он! — сказала хозяйка. — Пущай сидит! — Она пошла к двери. — Давеча приехал, слышу, трактор бухтит, а он не идет. Вышла, а он с трактору-то свалился и лежит в грязи. Доехать доехал, а в дом силов нету войти!

— Что ж, и разговаривать с нами не хотят! — закричал однорукий, но не поднялся и не бросился, как уже ожидал Карельников, а еще прямее прижался к стене и сильнее побледнел. Глаза у него сделались совсем безумные.

Карельников, не отвечая, вышел за хозяйкой. Она, идя впереди, объясняла на ходу:

— А энтот идол, хоть и убогий, а спасенья уж нет. Дружок-то, Николай Иваныч. Когда-то механиком был, а теперь, когда руку-то отрезали, кладовщиком…

— А что с рукой-то?

— Поранился, рану заразил, все и дела. Да он сроду этакий, по тюрьмам уж отсидел, теперя боится, обратно заберут, всех пугается.

Рассказывая, хозяйка достала, разбросав хлам на галерее, канистру. Карельников перехватил ее в свои руки, пошел к машине. Почти совсем стемнело, и дождь продолжал идти, он наливал бак наугад. Хозяйка не уходила, рассказывала с крыльца про мужа и Николая Ивановича.

— А все погода! — сказала она. — Мой-то уж работать горазд день и ночь, сутками не приходит, а теперя что ж? И не посудишь! Пьют да пьют, все одно сеять нельзя.